Выбрать главу

— Убирайся вон!..

Фату, опустив голову и ни слова не говоря, вышла из комнаты. Нет, она, конечно, не ожидала ничего подобного. Девушка обезумела от горя и шла, не смея поднять головы, без криков, без слез, не произнеся ни слова в ответ.

XXXVI

После этой сцены Жан начал преспокойно укладывать свое имущество, как перед походом; он делал это с большой тщательностью, по привычке, усвоенной за время военной службы. Старые часы были отомщены, и он чувствовал некоторое удовлетворение; он был счастлив сознанием своего мужества и говорил себе, что скоро увидится с отцом, во всем ему признается и получит прощение.

Покончив с укладкой, он спустился к гриотке Кура-н’дией. Там в углу неподвижно сидела Фату. Маленькие рабыни, подобрав все ее имущество, уложили его в тыквы и поставили их около нее. Жан даже не взглянул на Фату. Подойдя к Кура-н’дией, он заплатил ей за квартиру и сказал, что больше не вернется; затем, вскинув на спину свой легкий багаж, вышел вон.

Кура-н’дией получила со спаги деньги, не задумываясь над причиной его неожиданного отъезда, с равнодушием старой куртизанки, которую трудно чем-нибудь удивить.

Выйдя на улицу, Жан кликнул своего пса, и тот нехотя, но подобострастно последовал за хозяином, как бы понимая, что произошло нечто необычайное. После этого Жан пошел уже не оглядываясь по длинным улицам мертвого города к казармам спаги.

ТРЕТЬЯ ЧАСТЬ

I

Таким образом, Жан окончательно расстался с Фату-гей. Решившись наконец ее прогнать, он почувствовал большое облегчение. Аккуратно сложив в солдатском шкафу свое скромное имущество, принесенное из дома Самба-Гамэ, он почувствовал себя свободным и счастливым. Казалось, это приблизило его отъезд, долгожданную отставку, до которой оставалось всего несколько месяцев.

Но ему все же было жаль Фату-гей, и он решил послать ей еще раз часть своего жалованья, помочь на первых порах. Не желая больше с ней встречаться, он поручил это спаги Мюллеру. Тот отправился в дом Самба-Гамэ, но Фату-гей уже ушла…

— Она была в большом горе, — в один голос говорили маленькие невольницы, окружив его.

— Вечером она все не хотела есть кус-кус, который мы ей приготовили.

— Я слышала, — говорила маленькая Сам-Леле, — как ночью она громко бредила во сне, и выли шакалы — это очень плохой знак. Но я не поняла, что она говорила.

Очевидно, перед восходом солнца она ушла.

Надсмотрщица местных невольниц, обезьяна по имени Бафуфале-Диоп, особа очень любопытная, незаметно последовала за ней. Она видела, как та уверенно свернула к деревянному мосту через узкий рукав реки по направлению к Н’дар-тут. В округе предполагали, что она отправилась просить приюта у богатого старого марабу, который оказывал ей большое расположение. Впрочем, она слишком красива, чтобы заискивать перед этой особой.

Некоторое время Жан избегал ходить через Кура-н’дией. Но вскоре он забыл о том, что было. Ему казалось, что он вновь обрел достоинство белого человека, оскверненное прикосновением черного тела. Былой угар и страсть, в африканском климате всегда преувеличенные, при воспоминании вызывали в нем лишь чувство глубокого отвращения.

Он мечтал о новой жизни на основе воздержания и целомудрия. Он спокойно дослужит, а на свои сбережения купит Жанне Мери целый ворох безделушек на память о Сенегамбии: красивые циновки станут позднее украшением гнездышка, о котором они мечтают, а вышитые передники, способные яркими красками вызвать восторг всей деревни, превратятся в великолепные скатерти. Но главное — серьги и золотой крест из Галлама, который он закажет для нее у лучшего мастера. Наряжаясь по воскресеньям в церковь, она будет его надевать, и, разумеется, ни у одной девушки во всей деревне не будет подобных драгоценностей.

В голове бедного спаги, мужественного и серьезного на вид, роились наивные мысли, несбыточные грезы о счастье, тихой семейной жизни и целомудрии.

Жану было в то время около 26 лет. Он казался немного старше, как это часто бывает с людьми, изведавшими суровую армейскую жизнь. Пять лет, проведенные в Сенегамбии, сильно его изменили: черты обострились, он загорел и похудел, стал походить на военного и одновременно араба. Его грудь и плечи раздались, но стан по-прежнему оставался стройным и гибким; он носил феску и по-солдатски закручивал свои длинные темные усы, что очень ему шло. А его сила и редкостная красота пробуждали чувство невольного уважения у всякого, кто его видел. И относились к нему по-иному, не так, как к другим. Художник мог взять его как идеальный тип благородства и мужественного совершенства.