Выбрать главу

Особенно часто вспоминался мне старый адабашевский сад. Почему? Что в нем было особенного? После я видел другие сады, пообширнее и покрасивее. Но не с ними были связаны мои первые представления об окружающем мире, первые ощущения, которые остаются в памяти каждого человека на всю жизнь.

Одна и та же картина до сих пор живо рисуется мне. Знойный майский полдень. Над садом дрожит голубовато-серебристая мгла, как будто где-то недалеко горит огромный костер, но вместо дыма по земле стелются ароматно-пряные испарения.

Я иду по расчищенной отцом аллее сада босой и напеваю звонким голосом беззаботную песенку.

Под ногами, на теплой тропинке, колышутся разорванные тени. Они шаловливо взбегают по ногам на грудь мне, скользят по рубашке, мелькают в глазах и, кажется, тоже пахнут хмельно и сладко медом и старыми пчелиными сотами.

В дикой затравевшей чаще ясеней и лип на опушке сада стонут горлинки, свистят иволги, поскрипывают голубые сизоворонки, однообразно пророчут кому-то неопрятные удоды: «Худо тут! Худо тут!» С другого конца сада с ними спорит беззаботная кукушка, отсчитывая людям столько лет жизни, сколько им захочется…

И вдруг мир в саду нарушается. «Худо» вот оно, тут, нагрянуло. По-разбойничьи налетают на отцовскую пасеку нарядно расцвеченные щурки и с посвистыванием, похожим на турлюканье предосенних сверчков, молниеносно чертят воздух, ловят на лету пчел…

Щурки — бич пчеловодов. Они настигают обремененных нектаром пчел и пожирают их тысячами — нет для них более сладкой добычи. Я уже знаю: это — вредная птица и изо всех сил хлопаю в ладоши, кричу пронзительным голосом. Отец выбегает из балагана с двустволкой, Стреляет по щуркам бекасинной, мелкой, как пшено, дробью и громко ругается. Эхо выстрелов дробно раскатывается по саду. Очарование майского дня меркнет.

Произведя несколько опустошительных налетов и сытно подкормившись пчелами, щурки улетают.

— Эка вредная творения, — путая на орловский лад окончания слов, собирая в траве выброшенные из стволов пустые гильзы, сердито бормочет отец. — И птица красивая, и стрелять ее жалко, да вот пчелушку губит…

Однажды выстрел его по щуркам был столь удачным, что угодил прямо в гущу стаи. Ярко оперенные птицы посыпались наземь, как перезрелые плоды с дерева.

Я стал разглядывать мертвых пчелиных разбойников.

Щурок — птица довольно крупная и очень нарядная: спинка — бархатисто-темная, грудка — янтарно-желтая, брюшко — зеленовато-голубое. Щурок, лежавший у меня на ладонях, был еще теплый, глаза скрывались за желтоватыми веками, лапки поджаты и скрючены, головка безжизненно свешивалась с руки. В длинном и остром, как чуть согнутое шило, клюве зажата пчела — щурок не успел проглотить ее.

Переворачивая крылатого хищника, я испытывал странное чувство и не мог понять, кого я больше жалел — щурка или пчелу. И так не раз бывало потом в жизни, когда требовалось решить: всегда ли заслуживает жалости тот, кто ее вызывает?

Такие мысли часто посещали меня, может быть, потому, что жили мы бок о бок с людьми, для которых добро и справедливость измерялись своей особой мерой, в зависимости от того, прибавят ли они что-либо к их благополучию или убавят.

Я уже достаточно наслушался рассказов о повседневной битве бедняков, таких, как мой отец и моя мать, за хлеб насущный; душа не раз содрогалась от обжигающего человеческого горя, от житейской гнуси и несправедливости; многое горькое и обидное наблюдал я в близкой мне среде, поэтому мирные и праздничные картины природы часто вызывали ми мне чувство непрочности ее величавой красоты.

Видения адабашевского сада, выжженных солнцем бугров и древних седых курганов, стоящих вокруг, как на страже, долго не давали мне покоя. Казалось, я все еще обоняю запах чабреца и полыни, не той полыни, что высокими грубыми зарослями вымахивает на обочинах хуторских огородов, а шелковисто-мягкой, голубовато-сизой, что выстилает каменистые склоны степных балок.

Но особенно хотелось повидать Ёську — поверенного моих детских игр и первых мечтаний. Случай побывать в Адабашеве представился только после окончания двухклассного училища, в самый разгар очень жаркого лета, когда началась молотьба хлебов.

Отец, как и следовало ожидать, с наступлением весны уволился из песчаного железнодорожного карьера, где работал землекопом, и в мае вывез остаток своей пасеки на пространную, тянувшуюся на несколько верст, толоку, густо поросшую высокими, скрывавшими всадника, будяками, синяком и донником. Он расставил ульи и соорудил для нас шалаш верстах в трех от Адабашева, и мне трудно было удержаться, чтобы не наведаться туда.