Выбрать главу

Но Зеленицын продолжал возмущаться:

— Что будет дальше — ясно. Пожалуйста — монархии не существует, и вот вам — первые признаки беспорядка налицо.

— Да какой же это беспорядок! — вскричал Клименко. — Люди ликуют, радуются — вот и все. А вас, Тихон Алексеевич, ничем не прошибешь. Вам лишь бы все ходили по струнке.

Последние слова телеграфиста окончательно разозлили начальника разъезда.

— Что это значит?! — крикнул Зеленицын. — И вы туда же, Клименко! А я не убежден, что монархия пала окончательно. Да-с, не убежден! Завтра может быть другой император… Да-с! И вы и все мы можем остаться в дураках. Этот шум и солдатские лозунги еще ничего не значат. И пока я не получу из управления дороги циркуляра — я ничего у себя на разъезде менять не буду. Наше дело служить, выполнять инструкции и правила технической эксплуатации. Разве после отречения государя что-нибудь в нашей службе должно измениться? Ничего! Ровным счетом!

— Казала баба, що чула, да не повирила, що бачила, — вмешался вдруг сидевший в уголке стрелочник. — Люди гомонят, що царя нема и не буде, а вы, господин начальник, про якийся циркуляр. Люди — я сам бачив — христосуются, як на пасху, а вы про инструкцию. Бачилы эшелон? Вот это и есть новая инструкция, тот ваш циркуляр. Низко кланялся вам царь Микола…

Зеленицын вспылил, гаркнул во весь голос:

— А ты еще здесь? Марш отсюда сейчас же на стрелочный пост!

Стрелочник неторопливо встал, взял в руки фонарь, тихо вымолвил:

— А вы не здорово кричите зараз! Годи орать. И кулаками в морду тыкать. Старое кончилось, теперь новые порядки будут. Чулы — революция?

— Вон! — сдавленно крикнул Зеленицын.

Стрелочник пожал плечами, не спеша вышел из дежурной комнаты.

Телеграфист осуждающе покачал головой:

— Ай-яй-яй, Тихон Алексеевич, Тихон Алексеевич… Как не стыдно.

Я все еще стоял у двери и ждал, что Зеленицын вгорячах и меня заодно вытурит, и быстренько подсунул телеграфисту книжку телеграмм. Не глядя в нее, Клименко черкнул карандашом свою фамилию, вырвал бланки, оставив копии, кинул телеграммы на аппарат, обращаясь ко мне, подмигнул:

— Пока получим инструкции, хлопчик, кому передавать телеграммы?

И я неожиданно для себя дерзко брякнул:

— Распутину на тот свет!

— Ого!

Клименко и сторож захохотали:

— Вот это здорово! Правильно, молодой человек. Будем отстукивать теперь на тот свет. Так и передавай Друзилину.

Не засмеялся, даже не улыбнулся один Зеленицын. Он мрачно смотрел в окно.

Я вышел на перрон. Мартовское, словно обновленное, солнце било прямо в глаза. На душе было легко и радостно.

Артель я нашел тут же за семафором. Рабочие, побросав инструмент, расселись по откосу на солнышке, курили, на все лады раскладывая и перетряхивая новости. Сам артельный староста Андрей Шрамко сидел на дощатой платформе Сброшенного на линейку вагончика, читал рабочим какой-то серый листок.

Завидев меня, навстречу кинулся Юрко. Молодое, круглое, всегда приветливое лицо его с темными усиками над пухлой губой сияло.

— Юрко! Революция! — крикнул я издали.

— Знаем уже. Вот прокламацию с эшелона кинули. Садись и слухай, что в ней пишут…

…Артель не работала до вечера. Руки не тянулись к инструменту. В возбужденных разговорах, в частых перекурах и перечитывании листовки пробежало время.

После работы я решил не оставаться в казарме, а тотчас же ушел домой.

В сумерках брел через черные, по-весеннему настороженные, пахнущие набухшими ивовыми почками сады, перебирался вброд через вздувшиеся ерики, рискуя провалиться сквозь ноздреватый, ненадежный лед, зачерпывал несколько раз сапогами воды. Но я шел безбоязненно, не отдыхая — мне было жарко и весело.

В камышовых зарослях пахло горьковато-затхлой болотной прелью, а в садах — невидимыми на проталинах подснежниками. На пригорках, там, где не было снега, под ногами уже чувствовалась упругая, потеплевшая за день, готовая наутро зазеленеть первой изумрудной травой, земля.

И всюду в балках и канавах бормотали ручьи. Не могу сказать, почему так ликовала моя душа в тот весенний синий вечер: в нагрянувшем на Россию событии я разбирался плохо, и все-таки оно сливалось с острым ощущением весны, расцветающей вместе с ней молодости и какого-то небывалого, распиравшего грудь прилива сил.

То и дело я принимался выкрикивать строчки из горьковского «Буревестника», петь песни — отнюдь не революционные, а обыкновенные, хуторские: революционных песен я еще не знал. Я, наверное, был похож на пьяного, и когда вошел в темный, кое-где мерцающий редкими огоньками хутор, то взбунтовал всех собак. Они встретили меня недружелюбным лаем.