— А то чего же! Так маханем с Дону, что пятками засверкаете. Мы — донцы, и Дон наш. А вы как знаете…
Дед выглядел очень воинственно в своем александровском чекмене, лежавшем, наверное, в сундуке еще с балканской войны, в шароварах с иссеченными молью лампасами.
В годы моей юности таких стариков в хуторе было еще немало. Мы, иногородние ребята, боялись их больше, чем атамана и полицейских. Многие из стариков чуть ли не до восьмидесяти лет ходили в выборных, зорко охраняли старые, патриархальные порядки, голоса их на сборах были решающими, а приговоры часто жестокими.
Для них ничего не стоило поймать какого-нибудь не в меру зарвавшегося или не оказавшего должного почтения к властям хохла и даже казака, отвести в хуторскую кордегардию и настоять перед сходом, чтобы сами же старики выпороли правонарушителя тут же у хуторского правления плетями.
Я почувствовал, что кто-то вцепился в мое плечо, как клещами. Обернулся. Передо мной стоял и нагловато ухмылялся Сема Кривошеин. Он неузнаваемо преобразился: новенькая юнкерская шинель ладно обтягивала его узкие плечи, красные, с серебряным ободком погоны поблескивали на солнце, казачья фуражка с такой же новенькой монархической кокардой лихо сдвинута набекрень, из-под нее молодцевато торчал тщательно отращенный чуб.
Крепко держа меня за воротник, Кривошеин проговорил каким-то оловянным, скрежещущим голосом:
— Здорово, кацап! Радуешься, да?
Я сразу сообразил: это был уже не тот Сема, который больше из озорства, чем всерьез, гонялся за мной по школьному двору, размахивая отцовской шашкой. Его сведенные к переносице недобрые глаза струили вполне зрелую ненависть.
Я попытался снять с плеча его руку, но он вцепился в меня еще крепче.
— Нет, погоди, — сильно тряхнул он меня. — Помнишь наш уговор сразиться, а? Помнишь?
— Ну, помню, — сказал я и вопросительно взглянул на Рогова.
Тот выжидающе стоял в сторонке.
— А ежели помнишь — уговор надо выполнять. Ты тогда одурачил меня. Отвертелся. Начал играть в мушкетеров… Ну, я «Три мушкетера» прочитал. И они слово свое выполняли, кажись, так? Ну-ка, идем.
— Куда? — невесело спросил я.
— А вон туда. За угол. За правление.
Тут вмешался Иван Рогов:
— Куда ты его тащишь? Зачем?
— Он знает — зачем, — кивнул на меня Кривошеин.
Мне было стыдно показать перед Роговым свою робость, да и не тот я был, что полгода назад, и я огрызнулся не менее вызывающе:
— Ну что ж… Идем.
Я испытывал почти физическое отвращение к дракам. Не помню, на кого или на что я надеялся, может быть на собственное самолюбие и злость, обычно помогающие схватываться в поединке даже с более сильным противником.
И я пошел.
— Ты с нами не ходи, Рогик, — обернувшись к моему другу, предупредил Сема.
Он обратился к нему еще по-школьному, согласно обычаю, придав фамилии уменьшительную форму.
— Нет, я пойду, — буркнул Рогов.
Все еще надеясь на мирный исход дела, я, как и в прошлогоднюю встречу с Кривошеиным, попытался свести ее к шутке.
— Это мой секундант, — бледно улыбаясь, кивнул я на Рогова.
— А я без секундантов хочу намылить тебе шею, — грубо ответил Сема и, схватив меня за руку, потянул за угол правления.
Я услышал донесшийся с площади голос первого оратора, возвещавший о крушении старого режима, и прокатившиеся по толпе дружные аплодисменты. Там обсуждался вопрос о хуторской власти, а мы с Семой готовились решить действием свой, не менее важный, еще со школьной скамьи не решенный междоусобный вопрос. Судя по всему, Сема припомнил мне и «фальшивые» лампасы, и мое соавторство с Мишей Лапенко при сочинении ядовитых стихов, высмеивающих излишнюю казачью фанаберию.
И вот с ясностью, как будто это было только вчера, вспоминая о том дне, я вижу, как Сема, зайдя за угол, снимает свою прекрасную казенную юнкерскую шинель, бережно свернув, кладет ее на каменную изгородь и, приближаясь ко мне, спрашивает в упор:
— Ты — за революцию или против революции?
— Ну, допустим, за революцию, — тоже дерзко, со злым вызовом отвечаю я.
— И ты это вправду?
— Конечно, — тяжело дыша и чувствуя, как в груди нарастает что-то незнакомо-горячее, подтверждаю я.
— А ты знаешь, что я теперь воспитанник юнкерского училища? И что я имею полное право за оскорбление своей чести и чести училища убить тебя? — хрипло спрашивает Сема.
Я отрицательно качаю головой: нет, этого я не знал, а сам отчетливо слышу все, что происходит на площади перед правлением.
— …В хуторе должен быть единый гражданский комитет, куда войдут атаман и представители всех слоев населения без различия их сословного положения!.. — доносится с площади высокий, сочный и сильный голос. У меня мелькает мысль: это говорит тот, в бекеше и в пенсне. У Арсения Никитича голос послабее, пожиже… Ведь он недавно из тюрьмы и еще не набрался сил, чтобы говорить так отчетливо и громко.