Вдруг послышалось лясканье ладоней, удары о что-то мягкое, визг… И вслед за этим ругань Фащенчихи выплеснулась во двор:
— Ах ты, стерьво! Геть с глаз моих! Я тебе покажу, как матерь не слухаться. Вот погоди — я отцу расскажу…
За этим последовала новая брань; грубые, липкие слова падали в благостную, почти музыкальную тишину утра, как комья грязи в чистый родниковый колодезь…
Я окаменел, был оглушен, как одно из тех несчастных животных, которых убивал на своей бойне противный, всегда пахнущий кровью мясник Семен Фащенко. Сашу бранили.:. Сашу били… Саша плакала… И главным виновником этого был я.
Не скоро я пришел в себя. Потом забрался в свою «келью» и долго сидел, зажав ладонями уши.
А вечером в следующую субботу мы вновь встретились с Сашей…
Какие-то события, как скорые поезда мимо никому не известного разъезда, проносились мимо нас, а мы с Сашей ничего не замечали и были заняты только друг другом.
Огонь разгорался все жарче — запретное манило тем сильнее, чем строже становился надзор. За нами была установлена зоркая слежка с двух сторон — глазами обеих матерей, моей и Сашиной.
К счастью, отец мой спокойно относился ко всей этой истории и, как мне казалось, не внушал себе тех опасений, какие рисовались в воображении родителей Саши. В глазах отца мы еще оставались детьми.
Изредка я робко убеждал мать, что мы с Сашей просто дружим, что Саша хочет учиться и я обязан ей помочь. В ответ на это мать всегда отвечала одно и то же:
— Нет, избави нас боже от такого греха. Сват и сваха считают нас родичами по дяде Ивану. Ты, сынок, еще молод, и в мыслях у тебя, может, нету никаких глупостей, а уж ей-то, длинной кобыле, давно пора замуж, а не учиться… Да и колотят ее, бедняжку, из-за тебя… Жалко мне ее.
Горько было слушать такие речи. Все чаще возникала мысль, как-то пойти напролом и встать на защиту Саши. А то, что она переносила из-за меня всякие невзгоды, ранило больнее всего.
А дни бежали… Отцветало чреватое новыми грозными событиями лето. В июне я оставил работу у дорожного мастера и, так как уже дотянул до положенного возраста, был принят наконец учеником телеграфа на станции.
Теперь я сидел у раскрытого станционного окна и на ученическом, ни с кем не соединенном аппарате Морзе усердно выстукивал точки и тире.
На указательном и среднем пальцах правой руки за неделю взбухли от аппаратного ключа твердые, как сухие горошины, мозоли. Я напрягал все силы, чтобы в полагающийся трехмесячный срок изучить телеграфное дело и не только стать телеграфистом средней руки, выклевывающим не более восьмидесяти букв и цифр в минуту, но и, как говорили тогда, «сыпачом», выбивающим телеграфную дробь не менее чем в двести знаков за один круг секундной стрелки.
Аппарат Морзе был тогда единственным на линии средством связи, по которому производилось движение поездов, передавались и принимались служебные и частные телеграммы. На нашей небольшой промежуточной станции стояли четыре аппарата Морзе: два поездных, один диспетчерский — для прямой связи с отделением службы движения и управлением дороги — и ученический.
Я стучал ключом до отупения с утра до вечера, а через день оставался дежурить и на ночь, чтобы помогать телеграфисту.
Мимо станции пробегали воинские эшелоны и скорые поезда, на минуту или на три задерживались почтовые, подолгу застаивались товарные. Я вдыхал вливающийся в открытое окно запах паровозного дыма, слушал перронную сутолоку пассажиров, переругивания главных кондукторов с дежурными по станции из-за очереди отправления, и своеобразная железнодорожная стихия затягивала меня все глубже. Не прошло и двух месяцев, как я почувствовал себя в полном смысле железнодорожником.
Незаметно подкрался сентябрь. Скучно зашелестели листья станционных тополей и акаций. Над Азовским взморьем медленно догорали бледно-желтые, лимонные и мутно-зеленые осенние закаты. Вечера становились длиннее, мглистее, холоднее. Над хутором стыли запахи дынь, арбузов, сухих шапок подсолнуха, кукурузной, шелестящей, как бумага, ботвы. В каждом дворе с утра до вечера слышались беспорядочные шлепки палок о подсолнуховые шапки; хозяева целыми семьями — от мала до велика — «выбивали семячку». Такая же палочная дробь взмывалась и над двором Фащенко. В свободное время я украдкой подходил к заветному забору и взволнованно прислушивался к женским голосам, но разобрать слов не маг.
По вечерам изредка Саше удавалось под каким-нибудь предлогом убежать из дому. Я поджидал ее на углу, условленного заранее переулка, откуда мы уходили под гору, в прибрежные пустынные, уже начавшие опадать сады.