Выбрать главу

К вечеру я хотя и выдержал испытание — справился с потоком телеграмм, оставив за ключом две или три телеграммы, не больше, но окончательно выдохся. Меня пошатывало от усталости, во рту пересохло, в глазах стоял туман.

Со вчерашнего дня я ничего не ел — моя харчевая сумка осталась внизу, на телеграфе первого этажа, и у меня не было времени спуститься за ней вниз.

Уже смеркалось, когда я сдал дежурство пожилому телеграфисту с испитым, зеленовато-желтым лицом.

Я сошел вниз. Впереди у меня были целые сутки свободного времени, и я, чтобы не болтаться по городу, мог поехать домой и завтра к вечеру вновь вернуться сюда…

Зайдя на нижний телеграф, я увидел Лену. Она тоже сдала дежурство, готовилась уходить и смотрела на меня, чуть насмешливо улыбаясь.

— Вы плохой чичероне, — подойдя ко мне, сказала она. — Я ждала вас утром, и вы не пришли проводить меня. Оставалось мало времени, и папе пришлось самому отвезти меня на вокзал на извозчике…

— А я не знал… — растерянно пробормотал я. — Не знал, что вас надо провожать…

Лена засмеялась, и на кукольных щеках ее появились ямочки.

— Надо быть более догадливым, — сощурилась она. — А теперь вы, конечно, меня проводите?

— Нет, — невежливо буркнул я. — Мне надо ехать домой…

В этот миг у меня закружилась голова от голода, от усталости, я невольно прикрыл ладонью глаза и, когда открыл их, Лены возле меня уже не было…

На меня в упор смотрел Полидор Павлович.

— Ну, паря, вижу — умотался ты… А все-таки не сдался — не зашился. Трам-тарарам! Значит, толк из тебя выйдет. Будешь ты морзистом первого класса. А теперь валяй — сейчас уходит в твою сторону поезд. — Он оглянулся, наклонился к моему уху, прошептал: — Скоро тут опять заварится каша. Красная гвардия поведет наступление на вокзал — выбивать юнкеришек, трам-тарарам. Так что поторапливайся — махай домой. Кланяйся моей шляхтичке… Пся крев… Матка твоя… Трам-тарарам…

Он подтолкнул меня к двери.

Гвоздик

Темны были в ту пору ноябрьские и декабрьские ночи над приазовской степью. Снег еще не, выпал, и морозы не сковывали черную землю. И степь выглядела дикой, как никогда, и тоже черной, словно ее затопило море туши. В ней тревожно и жутко вспыхивали по ночам багряные зарницы. Это горели над степными балками скирды соломы в старых помещичьих экономиях Ставриных, Курлацких, Валуевых, Голодаевых, Компаницких. Их зажигали неизвестные люди, как бы сигнализируя Советской России о том, что обездоленный и середняцкий люд Приазовья томится в неволе и ждет не дождется своих избавителей…

Возвращаясь часто ночью после дежурства со станций, заброшенных в степную глушь, я из дверей трясущихся и таких же темных теплушек видел эти мятежные призывные костры. Вести о Советской власти, о Ленине, о декретах про землю, про мир, про то, что все — земля, воды, леса, заводы, фабрики, железные дороги и земные недра там, за темными гранями степи, замкнутой с севера штыками, пулеметами и пушками калединщины, — принадлежит народу, проникали всюду, в самые глухие углы.

В поездах велись притушенные до шепота разговоры о всякой всячине — что большевики уже идут на Дон, что в Голодаевке мужики, особенно не ладившие с паном, подожгли усадьбу и растащили хлебные амбары, что в деревне Степановке восставшие крестьяне не захотели выполнить приказ Каледина о мобилизации в белую армию, убили офицера и шестерых казаков и за это карательный отряд повесил десять крестьян, а на деревню наложил контрибуцию…

Говорили и о том, что в слободах и хуторах уже появились большевики, что они будто бы такие же простые, ничем не приметные люди — рабочие и крестьяне, только помозговитее, поумнее, и обладают будто бы неслыханной храбростью. По Миусу, по Донцу, по Кальмиусу и Лугани зашевелились крестьяне, а на шахтах шахтеры уже собирались в отряды, но атаману Каледину изловить их и заарестовать трудно. Чуть что — они ныряют в шахты, попробуй их оттуда выкурить: ведь никакой белоручка офицер в белых перчатках не полезет в забой или штольню…

Вернувшись однажды с дежурства в Таганроге, где продолжались схватки рабочих отрядов с юнкерами и кадетами, я застал у нас дома дядю Игната. Дядя был возбужден и взвинчен, как никогда. И без того нервный, быстрый и порывистый, он ерзал на табуретке, как ерш на горячей сковородке, и, захлебываясь, сверкая карими влажными глазами, о чем-то торопливо рассказывал отцу.

К тому времени наша семья по неизвестной мне причине неожиданно перебралась из кахановского куреня в хату одинокой казачки, лепившуюся на высоком каменистом бугре в непосредственной близости к станции, и к нам в окна каждые четверть часа врывался шум проходящих поездов и паровозные гудки…