Выбрать главу

«Парень был какой-то длинноволосый, с глуповатой скуластой рожей, украшенной вздернутым носом. На нем была надета синяя блуза без пояса, а на голове торчал остаток соломенной шляпы. Ноги босы.

— Вот я ему сейчас зубы вышибу, — предложил Мартьянов.

— А я возьму камень и по голове вас тресну, — почтительно объявил парень.

Мартьянов избил бы его, если б не вступился Кувалда.

— Оставь его… Это, брат, какая-то родня всем нам, пожалуй».

Да, безусловно родня — ибо тоже человек будущего. (Горький утверждал, что и в самом деле жил в ночлежке Кувалды в Казани, на улице с характерным названием Задне-Мокрая, с июня по октябрь 1885 года, то есть в семнадцатилетнем возрасте.) В этом обществе ему было лучше, чем среди мастеровых. В конце концов, и проповедь христианства победила и продолжает побеждать во многом потому, что последних объявляет первыми: вы последние здесь, но в новый мир, который настанет неизбежно, вы воистину войдете первыми, и даже уже вошли — ибо вы, в отличие от купца Иуды Петунникова или трактирщика Вавилова, свободны и счастливы. Вот какую проповедь принес Горький — и не сказать, чтобы в России было мало людей, готовых ее поддержать. Уже признанным корифеем, в статье «Как я учился писать», Горький высказался с полной откровенностью:

«Странные были люди среди босяков, и многого я не понимал в них, но меня очень подкупало в их пользу то, что они не жаловались на жизнь, а о благополучной жизни «обывателей» говорили насмешливо, иронически, но не из чувства скрытой зависти, а как будто из гордости, из сознания, что живут они — плохо, а сами по себе лучше тех, кто живет «хорошо»».

Не будем забывать, впрочем, что это признание 1928 года, когда Горькому уже опять нужно подчеркивать свои неуклонные демократические, даже и люмпенские симпатии. А, допустим, в 1910 году, когда образ его жизни был вполне буржуазен, литературная репутация прочна, а мировоззрение очень далеко от марксистского, он писал так — это из письма начинающему писателю, конторщику Павлу Максимову: «Русский босяк — явление более страшное, чем мне удалось сказать, страшен человек этот прежде всего невозмутимым отчаянием своим, тем, что сам себя отрицает, извергает из жизни…»

По меркам 1910 года — страшен, а по меркам 1928 года — хорош, потому что и жизнь-то ведь какая? Страшный мир, который следует разрушить; босяк, конечно, не марксист, но ведь от Ницше до Маркса не так и далеко. А ницшеанец, вооруженный марксизмом, — это и есть идеал русского революционера, и почти все любимые герои зрелого Горького были именно таковы. Впрочем, до зрелости ему еще долго. Но уже и в рассказе «В степи» обнажена изнанка босяцкой свободы — страшное безразличие ко всему и всем, обесценивание жизни, молчание совести. «Я не виноват в том, что с ним случилось, как вы не виноваты в том, что случилось со мной… И никто ни в чем не виноват, ибо все мы одинаково — скоты». Правду сказать, для такого самоощущения в застойном 1897 году, во времена уже трещавшей по швам, но все еще гнетущей стабильности, у людей были все основания.

18

Правда, у его успеха была и еще одна сторона, весьма характерная для Серебряного века: я говорю о горьковском напряженном эротизме, присутствующем чуть не в каждом втором рассказе. Заметим, что людей дна он изображал без натурализма — и даже не без любования, — но дном не ограничивался: есть у него и мещане, и зажиточные крестьяне, и купцы — вообще полно народу, и почти в каждом рассказе роковая красавица. Самым известным сочинением раннего Горького была «Мальва» — всем запомнилась каспийская Кармен, стравливающая отца с сыном и тайно симпатизирующая босяку Сережке. Чехов упрекнул Горького за откровенность в любовных сценах, Толстой — за психологическую фальшь, но Чехов был эталоном сдержанности, а Толстой часто называл фальшью все, чего не замечал сам или не хотел замечать. Мальва — тот женский тип, который самому Толстому глубоко отвратителен, ей приятно, когда пожилой любовник Василий ее бьет (значит, любит), ей нравится стравливать мужчин, а фантазии у нее вообще странные:

«Иной раз села бы в лодку — и в море. Далеко-о! И чтобы никогда больше людей не видать. А иной раз так бы каждого человека завертела да и пустила волчком вокруг себя. Смотрела бы на него и смеялась. То жалко их мне, а пуще всех — себя самое, то избила бы весь народ. И потом бы себя… страшной смертью… И тоскливо мне и весело бывает… А люди все какие-то дубовые. Мне иной раз кажется, что если бы барак ночью поджечь — вот суматоха была бы!»

Это точно, была бы. Ясно, что Толстому такая женщина понравиться не могла — вот он и объявил ее как бы не бывшей, согласно юридической формуле царской России. Страшно подумать, что сказал бы он, скажем, о героине бунинского «Дела корнета Елагина» и о прочих мастерицах, широко представленных в русской литературе XX века с его садомазохистской историей. Женщины Толстого несут и охраняют мир и жизнь — женщины Горького часто приносят разброд и гибель, но очарование их от этого не меньше. Во всяком случае, именно горьковская Мальва стала предтечей роковых советских героинь шестидесятых годов, которые тоже не знали, чего хотят, — но окружающая рутина их категорически не устраивала. Одним из манифестов нового времени стал фильм 1956 года «Мальва», поставленный Владимиром Брауном. Главную роль там сыграла двадцативосьмилетняя рижская красавица Дзидра Ритенбергс, впоследствии жена главного киногероя шестидесятых Евгения Урбанского: именно после «Мальвы» он на нее, что называется, запал. До Горького этого типа в русской литературе не было — что-то похожее мелькает в женщинах Достоевского, но они истеричны, больны, а Мальва вызывающе здорова. Их много потом будет — Телепнева и Зотова в «Самгине», Леска в «Стороже», Саша в «Фоме Гордееве». Общую их черту точно определит босяк Сережка — «душа не по телу».

Ко всем этим условиям успеха добавим еще одно, исключительно важное: Горький был трудолюбив и активен, как мало кто в русской литературе. Для примера: «Супруги Орловы», «Мальва», «Бывшие люди», «Коновалов», «Варенька Олесова», «Как меня отбрили» — всего два десятка классических рассказов — написаны с осени 1896-го по осень 1897 года, и это не считая непрерывной газетно-журнальной поденщины — святочных и рождественских рассказов, фельетонов, да плюс стихи на случай, да множество писем, да все это на фоне туберкулеза. Продуктивность Горького-писателя сравнима только с жадностью Горького-читателя: глотавший за ночь по книге, он пишет в неделю по рассказу или очерку, и все это солидного объема и ровного, замечательного качества. Не зря Чехов ему написал в это время: «Вы спрашиваете, какого я мнения о ваших рассказах. Талант несомненный, и притом настоящий, большой талант. Меня даже зависть взяла, что это не я написал. Вы художник, умный человек. Вы чувствуете превосходно, вы пластичны, то есть когда изображаете вещь, то видите ее и ощупываете руками! Это настоящее искусство». Дождаться от Чехова столь серьезных комплиментов удавалось немногим.

Особенности горьковского стиля точнее всего явлены в уморительной пародии Куприна, над которой сам Горький — человек обидчивый, несмотря на репутацию скромняги, — заливисто хохотал. Называется она «Дружочки».

«В тени городского общественного писсуара лежали мы втроем: я, Мальва и Челкаш.

Длинный, худой, весь ноздреватый — Челкаш был похож на сильную хищную птицу. Мальва была прекрасна. Сквозь дыры старых лохмотьев белела ее ослепительная шкура. Правда, отсутствие носа красноречиво намекало об ее прежних маленьких заблуждениях, а густой рыбный запах, исходивший от ее одежды на тридцать пять сажен в окружности, не оставлял сомнений в ее ремесле: она занималась потрошением рыбы на заводе купца Деревякина. Но все равно, я видел ее прекрасной.

полную версию книги