Выбрать главу
* * *

Я вам сейчас ужасное скажу (только вы никому не говорите, а то погубите меня): я очень-очень сильно люблю мужчин. Таких – взрослых, больших, волосатых, которые пахнут мужчиной. И молодых люблю, которые цветами и молоком. А женщин – нет. Они же все дуры, дуры, а которые не дуры, те истерички. А те редкие, что не дуры и не истерички, те уводят моих любовников, а я потом плачу. Поэтому я их не люблю, но говорю с ними, «девочки», говорю, «девочки». Я бы лучше с мужчинами разговаривала, но они же не отвечают. И не любят. У них не получается любить долго. Они стараются, честно, но всегда уходят, а я потом плачу. А девочки остаются – такие, как есть, дуры, истерички, – даже те, которые уводили моих мужчин, и те потом возвращаются. Я смеюсь над ними, обижаю, обманываю, злю и злюсь, но они как-то ухитряются любить, не знаю даже, как и чем. Вот, говорят, ученые толком не понимают, чем кошки мурлычут, – чтобы это выяснить, надо ее вскрыть, а кошка перестает мурлыкать, когда ее вскрывают. Женщины в отличие от кошек любят всегда, даже в процессе вскрытия. И я все ищу – чем же, как же? Нужно тихо подкрасться и сесть среди женщин, как среди птиц, дождаться, когда они успокоятся и начнут подходить, слетаться, трогать. Кормить с руки конфетами, петь им песенки, развлекать, баловать, усыплять, ждать, когда полюбят. И тогда уже можно тонким и острым надрезать, смотреть, что там под кожей, чем она мурлычет, поет, вздрагивает, почему не уходит, когда режешь... И главное, главное – почему я не ухожу?

* * *

Вдруг чувствуешь, что жизнь тебя любит. У кого-то с самого начала так, а кому-то вдруг приходит. Ты ее добиваешься-добиваешься годами, а все мимо идет. Уже и надежду теряешь, когда однажды она поворачивается и смотрит на тебя. Прямо в глаза смотрит, выбирает из всех и влюбляется. И сначала такое счастье, что не описать, «жизнь как чудо», весь мир твой. Оказывается, не только «взрослые – это мы», но и успешные, заметные, сильные – мы. Ты.

А потом привыкаешь и ведешь себя как молодой любовник, обольстивший зрелую женщину. «Моя-то ручная совсем. Не может без меня. Что скажу, то и делает. Когда хочу – прихожу, когда хочу – ухожу. А она плачет и руки целует».

Она плачет и целует руки, гладит волосы, трогает осторожно лицо, боясь спугнуть – твою красоту, юность, временность эту твою смертную. Ей же видно, Господи, ей же все видно – как ненадолго, как не навсегда. Как это закончится – не для нее, для тебя, – сколько уж таких было. И она гладит, целует, жалеет, обнимает крепко, прижимает к груди.

А ты вертишь глупой головой – видали? лююююбит.

* * *

Вчера в третий раз порвались мои коралловые бусы. Я завела их, чтобы утверждаться в собственной женственности. И каждый раз, когда они рвутся, я узнаю нечто, подтачивающее мою уверенность. Что-то такое, отчего роняешь руки и говоришь: «Ну вот. Ну вот» И боюсь, что это не конец света, будет еще что-то неприятное, лично для меня. Похуже. Когда кусочки коралла распрыгиваются по паркету – это очень тревожное зрелище: ничего страшного, я все соберу, но внутри холодеет.

Ягодки

Сегодня, м?я посуду, я сочиняла ужас... И все закончилось полным провалом, потому что самый ужасный ужас, который мне удалось вообразить, заключался в том, что героиня, моя посуду, вдруг поняла, что уже несколько лет любит юношу, с которым давно рассталась. Потому что ничего у них не получилось и никогда не получится, и вся ее жизнь в последнее время сводится к попыткам убедить себя, что она давным-давно разлюбила. Каждый раз, оказываясь на границе своего горя (потому что именно это – горе), она списывает все на фазы луны, ПМС или время года. И, получив разрешение на отчаяние, забивается в угол и плачет столько, сколько требуется, чтобы очень сильно устать. Потом ложится спать, просыпается, ничего не помня, завтракает и занимается своей работой, внешностью и любовниками, доказывая себе собственную успешность и независимость. Правда, все игрушки кажутся ей немного ненастоящими (ну, не совсем фальшивыми, но «авторской копией» с оригинала), но до следующего «полнолуния» она совершенно забывает о том, что несчастна. Поэтому каждый приступ горя оказывается для нее абсолютной неожиданностью. Я пока не решила, какова моя героиня – просто дура или серьезно больна. В зависимости от этого, например, решается судьба юноши: в первом случае он либо давно мертв, либо счастливо женат, что для хода истории примерно равнозначно, а во втором его вообще никогда не существовало. И соответственно никак не могу определиться с финалом: потому что если она всего лишь глупа, то раньше или позже должна поумнеть, осознать происходящее и перестать уже плакать. А вот если больна, то приступы будут накатывать на нее все чаще и чаще, а светлые периоды станут все короче, пока однажды, пока однажды не... в общем, стены, медленно сходящиеся над ее головой, сомкнутся окончательно, а узкая полоса света на полу исчезнет, и посуду придется домывать в полной темноте. Эпиграф к этому ужастику будет такой: «Нет, я-то, конечно, уйду, но потом – вот вы мне скажите, – потом как вы будете без меня? Когда ни следа, ни пыли, ни ягоды остролиста[1] не останется, чтобы заткнуть пустоту. А ведь я не вернусь!»

* * *

И однажды ты сходишь с ума. Нет, не так. Не однажды, не сразу. Уже довольно давно кто-то трогает тебя мягкой лапой за плечо. Оборачиваешься – никого. Пьющий скажет «белочка», а у тех, кто не пьет, вообще нет оправданий. И вот оно трогает, трогает. Все чаще лезет под руку и толкает – то прольешь, то уронишь, то ерунду напишешь. Полгода назад ты бы сказал, что это тремор, неловкость, раздражение, но уже примерно месяц точно знаешь – здесь нечисто. Потом ты начинаешь ошибаться крупнее, всего-то пару ходов меняешь местами, и рассчитанный триумф оборачивается отчаянием. Всего-то и надо было – не ошибиться тогда и тогда – ты видел, но попустил, и вот... Кто отвел твои глаза? Кажется, ты знаешь. Кажется, кажется... уйди из-за моей спины. Не говори со мной. Не пиши мне писем, которые потом невозможно найти, которые не видит никто, кроме меня, письма и письмена. И тем более не звони, не молчи в трубку. Не морочь моих любимых, не закрывай им глаза, пока живые, не меняй их лиц на безносые и беззубые маски. Тебя же нет (главное, не смотреть на него в упор). Это серое пятно на границе зрения, ты искал в справочнике, может быть, катаракта. Привкус горечи во всем, что готовят для меня, – это печень. Тот, кто хочет меня погубить, – просто сволочь. Страх – это осень. Отчаяние – это зима. Тоска – Новый год. Все, почти все можно объяснить, если владеть информацией. Ты не можешь сойти с ума, но вдруг есть человек, который попытается сделать тебя психом? Главное, понять – кто он, зачем ему это и как он собирается действовать? Вычисли его. Все нужно объяснить. Все можно объяснить. Все, кроме вот этого серого, расплывающегося, липкого, которое приходится счищать со стен, смывать с рук, сдирать вместе с кожей. И однажды ты сдаешься. Ты перестаешь прятать глаза и поворачиваешься лицом к своему страху. Ты жадно рассматриваешь то, что пугало и соблазняло полгода. Ты опускаешь руки и вступаешь в него – или принимаешь его в себя. И тогда внутри возникает огромная радость и нарастает великий хохот – тот, которым смеются боги. Когда ты был трусом, то думал, что они смеются над тобой, а вот теперь оказалось, что это твой собственный голос разносится над миром, смущая небеса, потому что ты свободен. Только что ты был ничтожен – и вдруг. А всего-то и надо было осознать, что пугавший тебя морок – это ты сам, неназванная часть твоей души, с которой ты теперь един, един. А заодно ты един со всем миром, и невозможно уже просто ходить, а только ступать, возвышаясь над горами, простирая руки, улыбаясь солнцем и гневаясь молниями, иногда поднимая с земли человечков и разглядывая (дурашка, ты ведь тоже можешь освободиться, я помогу). И только когда это случилось – все, считай, ты рехнулся.

вернуться

1

Дурная примета, связанная с растаптыванием ягоды остролиста, очевидно, возникла из-за того, что зимой этими ягодами питаются малиновки, а малиновка – священная птица.