Я знаю одну историю о человеке, который хотел любви. Он хотел ее очень сильно, и ничего, кроме любви, его не интересовало. Лишь бы женщины, мужчины, дети и старики – все любили. Ждали, радовались, когда он приходит, и по возможности плакали, когда уходит. Это был очень красивый и талантливый человек, поэтому ему было дано желаемое. Не сразу, но после долгой работы над телом, поведением и образом жизни он создал себя – уникального. Всякий, оказавшийся около, попадал под его обаяние. Только кошки и собаки могли устоять, поэтому кошек он не любил, а собак боялся. И тратил все силы на собирание любви. Он умел добиться чего угодно, одного только не удавалось – прекратить стяжать любовь. Открываясь и пропуская через себя потоки любви, он надеялся стать совершенным. Кончилось почти так же, как в «Парфюмере», – любовь затопила и растерзала. И я все думала: в чем была его вина? Наверняка не в том, что сам никого не любил, – это не вина, а беда. Пожалуй, в неаккуратном использовании бесценного вещества. Передознулся. И после этого я поняла, что больше не коллекционирую божьи подарки. Есть развлечения безопаснее.
За пару месяцев до гибели он везде рисовал одну и ту же картинку – лодочку, плывущую к солнцу, и человеческую фигуру в ней. Потом (в данном случае нужно писать большими буквами или с многозначительной разрядкой – потом) мы поверили, что это знак, ведь во всех порядочных религиях солярная ладья увозит мертвых. Он себя рисовал, выходит. И я решила сделать татуировку, чтобы носить его на своем теле. Но все не было времени совершить ритуал (глупо делать такие вещи попросту, без ритуала), потому что следующие полгода на меня сыпались сокрушительные бедствия, каждое из которых могло погрузить живое существо в скорбь на пару лет. Но когда их так много – беда в семье, беда у близких, беда в любви, – выбирать какой-то один повод для страдания бессмысленно. Я поняла, чего хочу для себя: не мужества (зачем оно мне, я женщина), не сил (потому что с сильных особый спрос), вообще ничего, кроме стойкости. Когда переживаешь нечто ужасное, разрывающее мир в клочья, появляется тайное облегчение – ну вот, самое страшное произошло, хуже уже не будет. Будет, будет, будет. Никто не даст отдышаться, стереть ледяной пот со лба, никто не пообещает: «Все, все». И я захотела вырезать «стойкость» на своей коже, шрамами. Но как человек, не утрачивающий рационального мышления даже на пике пафоса, предпочла русскому слову иероглифы – они короче. Купила несколько книг и стала искать подходящий знак. Был хороший простой иероглиф «бамбук», символ стойкости, – но недостаточно торжественный, как мне показалось. Был еще один, названия не помню, который в принципе подходил, но имел дополнительный нюанс: значение «негибкость», «непреклонность». Я не хотела быть негибкой, женщине не пристало, поэтому пришлось рисовать самой. Нашла отличный иероглиф «падение, поражение, гибель», который состоял из знаков «человек – падение с высоты – нож», добавила к ним значок отрицания, и получилось «не падать, не проигрывать, не погибать». Пожалуй, именно это я для себя и хотела. Но к сожалению, пока я занималась изысканиями и каллиграфией, череда несчастий все длилась и длилась, и однажды я поняла, что мне просто не хватит кожи, чтобы отметить каждую смерть, каждую нелюбовь, каждую беду, которая еще впереди. Более того, я перестала ощущать красоту и пафос страдания, все свелось к простому физиологическому вопросу – переживу следующую беду или нет? То есть либо умру, либо буду жить дальше, выбор невелик, и не из-за чего меняться в лице. И никакой особой стойкости не требуется, скорее, тут нужно умение глубоко дышать, расслабляться и, может быть, плыть на спине. Но, наученная опытом, я не стала искать в книгах соответствующий иероглиф.
Милый, я так устала от людей, которые ничего не знают о смерти. Ведь она все время здесь, за плечом, как птица, а они говорят только о любви и думают только о себе. Что же с ними будет, милый, когда реки выйдут из берегов, а небо упадет на землю? Что будет, когда последний из живых похоронит предпоследнего из мертвых? Что будет, когда кровь ударит в голову и разорвет сосуды? Что будет, когда сердце захлебнется и остановится? Я давно уже не вижу молодых лиц – я вижу только лица, на которые еще не легли морщины. Они радуются о весне, не чувствуя пламени, которое гудит под ногами, поднимаясь вверх по узким шахтам. Они лгут, но есть ли смысл во лжи, когда для нас существует одна только правда – мы умрем. Мы умрем, держа друг друга за руки, мы умрем, сжимая в ладонях пустоту, мы умрем, не приходя в сознание, – как-нибудь, но мы обязательно умрем. Сдвинулись земли, и остановились воды, солнце побежало быстрее, а луна отвернула лицо, потому что ей больно смотреть на нас. Левая рука твоя у меня под головой, а правая обнимает меня – но я вижу белые кости под смуглой кожей, а больше не вижу ничего. Не говори о любви, но расскажи все, что ты узнал о смерти к своим тридцати двум серебряным годам, а тридцать третий разменял, да не потратил. Укатилась последняя монетка – по полу, по лестнице, по дороге, по лесам, по горам, по зеленым берегам, через реки. Я не поймала, а ты не догнал, жалеть поздно, но ты все-таки расскажи – так-таки и нет ничего?
День, когда мы виделись в последний раз, я ничем особенным не отмечаю. Не идти же в самом деле на кладбище, чтобы «кудри наклонять и плакать» над сырыми гниющими цветами. Если остаться дома, то легко впасть в мистику и получить «привет с того света» – гаснущие лампы, нежданные письма от общих друзей, фотографии, которые некстати подворачиваются под руку. То есть самые обычные вещи, воспринимаемые как знак. Поэтому я просто еду в людное место и провожу вечер так, как будто несколько лет назад не случилось ничего особенного. Вот и отправилась в «Свой круг», где обещали показать «Розенкранц и Гильденстерн мертвы», а мне очень нравится этот фильм, особенно мелкие детали, которые сопровождают действие (например, когда один из них все время мастерит какие-то фигурки, помните?). Но проектор барахлил, отказывался принимать диск, и Слава в конце концов поставил «Дорз», который я прежде не смотрела. Нажравшись льда, герои уходили в дюны и разговаривали с Богом, а у меня в голове вертелась фраза: «Жалкая поэзия наркотиков». Жалкий пафос, ложная ясность, заемная энергия, пустая любовь. Я почувствовала раздражение, и это было особенно глупо, потому что нужно бы восхититься точностью Оливера Стоуна, а я злюсь на героев, как на живых. А между тем Вэл Килмор изменил Мэг Райен, затащив в постель взрослую длинноволосую брюнетку, но у него не стояло – а меньше надо торчать. И тогда они принялись метаться по комнате, резать вены, пить кровь друг друга и проделывать прочие наркоманские глупости, от которых у него в конце концов встал. «Ну надо же. А в наше время просто принимают виагру...» Но тут я вспомнила. Вспомнила эту комнату, освещенную свечами, с широкой постелью посреди, вспомнила женщину с развевающимися кудрями, которая носилась голая, скача, как прекрасная белая обезьяна. Несколько лет назад, очень много, если подумать, он приносил мне видеокассету (вот как давно!) с фильмом, перемотанным ровно до этой сцены. «Посмотри, – настойчиво говорил, – посмотри». А я не люблю кино, утомляюсь полтора часа сидеть перед телевизором, ничего не делая. Ему зачем-то было нужно, чтобы я посмотрела ту сцену и следующую, с рыжей девушкой. У Килмора опять не стоял, он пил виски и тряс эту свою рыжую: «Ты умрешь за меня?» Она ему: «Урод, прекрати пить, ты убиваешь себя!» А он: «Ты умрешь за меня?» – «Да ты достал меня!» – «Ты умрешь за меня?» – «Я люблю тебя, я не хочу умирать». – «Ты умрешь за меня?» – «Я люблю тебя!» – «Ты умрешь за меня?!» – «Умру. Умру. Умру».