— Старые времена навсегда ушли — а будущность художника без капитала… — безнадежно махал он рукой.
Мать с ним не соглашалась. Отец высказывал неоспоримые соображения о том, что старикам теперь надеяться не на что — будущее не для них, а настоящее им чуждо. Мать неизменно верила, что сын с его великолепным талантом пробьется, невзирая на балласт, которым в их глазах была Ирена — такой заморыш и родить-то не сумеет…
— Нет, милая, с художествами Иржи кончено.
— Бог мой, да почему? — недоумевая, укоризненно смотрела пани Флидерова на мужа, тридцать лет любимого и уважаемого (что знает адвокат? И с капиталом в общем тоже путает — денег достаточно).
— Для Иржи теперь не вся жизнь в этом, — хмурился отец.
— Вся жизнь? Но почему в этом должна быть вся жизнь?! — возмущалась мать.
— Потому что иначе все бессмысленно — и политика, и картины, которые пишет… Возможно, он со временем и будет работать по-другому. Только все это глубже, много глубже. Уже не поправимо. Он не смог пережить войну.
— Что за чудовищные вещи ты говоришь!
— Как художник не смог. И эта его Ирена…
— При чем тут Ирена? Она что, художник?
— Это не та жена, которая нужна ему. Ей тоже счастья он не принесет.
— Не принесет — ни он ей, ни она ему, — вздыхала мать.
За овальным столом, сервированным с отменной щедростью, сидели все, приятно было на них поглядеть: на пани Тихую, сиявшую от счастья подле внука, на трех молодых женщин, даже на отца, следившего за тем, чтобы казаться беззаботным и веселым, что стоило ему немалого труда.
Может, все еще образуется, думала пани Флидерова, внося в столовую супницу. Гиацинты, выращенные в высоких вазах цветного стекла, струили аромат, но никто их не замечал. Сколько трудов, сколько хлопот и денег стоил этот первый послевоенный сочельник — а никто ничему не удивляется, принимают как должное. Пани Флидерова считала, что ее недооценили, чувствовала, что где-то допущен просчет. Она объясняла это присутствием пани Тихой. Но пани Тихая была тут ни при чем.
Потом настала очередь подарков. Эма вернулась к отцу в столовую. К горлу подступали слезы. Отец пил вино. Неубранный стол с остатками праздничного ужина выглядел отнюдь не торжественно. Плачущая дочь, смех и ликующие крики маленького Ладика в соседней комнате… Нет, говорил себе старый адвокат, не этого я хотел от жизни, совсем не этого…
— Все перемелется, Эмушка, — сказал он ободряюще.
— Я знаю, папа…
— Все перемелется.
Отец открыл окно. В теплую столовую залетали снежинки. Незабываемое рождество сорок пятого. Знала бы Эма, с какой щемящей болью будет возвращаться к нему памятью спустя годы!
Пани Тихую, как всегда, устроили на ночь в комнате рядом с детской. Никогда в жизни, не говоря уже о настоящем дне, не занимали ее ни комфорт, ни роскошь, какими окружали себя поколения богатых, жадных до успеха Флидеров. Не привлекала и великолепная панорама, открывающаяся из окна. Перед глазами у нее теперь стояли разве что могилы. Она лежала на спине — было жарко, — прислушивалась к ровному дыханию ребенка и не удерживала слез.
Пани Тихая была той, кого надутые важностью люди с явным пренебрежением называют «простая женщина», подразумевая под этим отсутствие у человека дорогих побрякушек, дипломов, положения в обществе и тому подобной чепухи.
Пани Мария Тихая была той, кого люди ясного ума называют «соль земли», подразумевая под этим соль земли. Ее жизнь протекала в безбурном мире умеренных радостей и умеренных печалей. Любила и чтила мужа как кормильца и отца своего ребенка. Без памяти любила сына, но, прочитав где-то, что такая любовь портит ребенка, старалась обуздать свои чувства. Это ей удавалось, хотя было мучительно. Теперь она чуть ли не проклинала свою тогдашнюю выдержку. Возвела на себя нелепую напраслину, что совершила роковую ошибку, не будь этого, Ладя был бы ближе к дому, у нее был бы теперь сын, у маленького Ладика — отец.
Эма, упавшая метеором в ее мир, была вне области успокоительных забот о том, как запечь до хрустящей корочки свиную грудинку, посолить огурцы и стирать наволочки так, чтобы не портилась материя, а они выходили белыми как кипень. Это был мир Марии Тихой, она жила в нем счастливо, свое спокойствие и подтверждение его правды черпая в вечернем чтении чешских классиков. Как могла бы принять это Эма? Как мог бы нравиться ей такой образ жизни? Ладислав не сумел бы приспособиться ни к чему «ихнему», а Эма — к Тихим…