А летом и подавно. Летние ночи бывали шумными. В сквере на площади промышляли полчища проституток. Их визги, крики мужчин, брань пьяных, свистки полицейских хотя и пугали меня, но, как ни странно, давали ощущение жизни. Вселяли надежду, что ночь когда-нибудь кончится, дверь «задней комнаты» откроется и мама вернется ко мне. Но сейчас, господи, что сейчас там происходит?
Я вдруг подумала: а испытывала ли я когда-нибудь к матери ту, самую блаженную, детскую привязанность? Наверное, я уже слишком стара и измучена и не смогу воскресить в памяти ничего светлого и отрадного. Умела ли моя матушка смеяться? Случалось ли мне когда-нибудь это видеть? Я не видела ее даже плачущей, а причин для этого у нее было более чем достаточно.
Муж мой Павел — тот умел смеяться. Великолепно умел это делать, с ним впервые я поняла, что за чудесная штука — жизнь и как замечательно, что я родилась в нашем городе и именно в наше время. Я исполнилась веры, что ничего плохого со мной не случится, раз возле меня Павел — мы ведь принадлежим друг другу навеки. У него были надежные сильные руки, надежный голос, улыбка. Годы спустя эту улыбку я еще умела разглядеть на лице, уже переставшем быть человеческим — так оно изменилось. Улыбку эту я бережно хранила, я пронесла ее чистой и непорушенной сквозь ледниковую пору моей жизни. Она осталась во мне, со мной и умрет.
Его мать, несомненно, была права, посоветовав мне, когда я вернулась из Вены, взять детей и уйти, пока не поздно. По мере того как муж, восходил по служебной лестнице, он менялся и терял способность улыбаться. Должно быть, существует какая-то определенная зависимость между карьерой и способностью или желанием смеяться, когда бескорыстие, благородство молодости оборачиваются обрюзгшим от страха тщеславием. Долго не замечала я в Павле этой перемены. Да и не представлялось особых возможностей. Дома он бывал редким гостем. А я — работающая женщина с тремя малыми детьми. Преданная ему всей душой, я всячески старалась облегчить ему жизнь, ничем не обременять его, не стоять ему поперек дороги.
Жила я исключительно ради семьи. Но при разводе муж попрекнул меня именно этим. Дескать, я не стремилась быть с ним на равных. Кстати, на эту фразу я довольно часто наталкивалась в письмах беспомощных женщин, загнанных в тупик. Они ощущают себя обманутыми, лишенными последней капли надежды и желания жить, и все это по милости их любимых мужей, подчас и детей — а ведь они отдали им себя без остатка. Мудрые ответы, которые даются в ответ на эти сетования, столь же однотипны, как и сами сетования. Иное и невозможно. Вода всегда течет под гору. Я, однако, не перестаю с восхищением удивляться этим обобранным бедолагам, не теряющим надежды, что им все-таки поможет какой-нибудь спасительный совет, несмотря на то что уже прожита или проиграна большая часть жизни и уже нет пути назад. Я никогда не просила совета. Я была убеждена, что не могу поступать иначе, и потому действительно поступала так, а не иначе. Жалею ли об этом? Нет, отнюдь нет, во всяком случае себя — нет.
Их марш, сопровождаемый скрежетом металла, завываньем метели, ветра и беззвучным криком земли и пробужденных от сна людей, начался с полуночи. Ранним утром они объявились на безжизненных окраинах Праги. По мере того как они рвались к центру города, где уже роились люди, казалось, отступала эпоха двадцатого века и победно вторгалось средневековье с гнетущим ужасом, с обыкновением разнузданного смертоубийства, с пьяными наемниками и визжащей Девкой Безносой. Прага явила свой первозданный готический лик, каменный, возвышенный, обращенный в неземное. Средневековая Прага, растоптанная гусеницами танков, пронзенная стволами орудий, город, чьи звонари, сраженные чумой или духом тьмы, не успели даже ударить в набат, а возможно, сами колокола уже онемели. Не узнать было и каменных изваяний. Утратив обличье символических стражей, они угрожали неумолимым камнем и неподатливостью бронзы. Башни соборов, где над умолкшими колоколами гнездились домовые сычи и летучие мыши, разрывали шпилями хмурую тьму зыбкого рассвета. Аркады домов, чья память уходит в века, отчаянно вытягивались стрельчатыми сводами, словно взывая к небу. Деревья и темная река, пересеченная мостами со скульптурами и без них, ставшими в то утро сплошь средневековыми и не ведущими с берега на берег, а из никуда в никуда, потому что уже не стало нашего города, это был город ужаса, и Староместские куранты обозначили этот год и день, а скелет с косой горестно закивал. Примолкшие острова, с безлистными и сурово бесцветными рощами, словно вырезанные острым резцом слепнущего гравера, запечатлевшего на память потомкам и в назидание королям последние сцены Тридцатилетней войны. Крик загубленных, которые еще жили, уже звучал над городом.