Надя тихо села на единственный свободный стул.
Вокруг шел разговор, но она в него не вникала, она сидела, вся уйдя в себя, и почему-то ей ужасно хотелось подышать нежным яблоневым цветом.
Потом кто-то включил радио. Мир ворвался и сюда.
Дома за ужином, на сей раз тщательно разогретым, матушка спросила:
— Что с вами будет?
— Что может быть, война, — раздраженно ответил Пршемысл.
— У нас тоже говорили, что скоро будет война, — присоединилась Надя. Под выражением «у нас» она подразумевала «у Эмы», которую девочки так и не дождались сегодня.
У Эмы в комнате были почти одни мужчины, потому, верно, они и отослали этих двух девушек к Эминой матери. Конечно, полагать, что в кухне под надзором пожилой любезной женщины девушки в большей безопасности, явный анахронизм. За обедом, который проходил в обществе матери Эмы и женщины, открывшей им дверь, говорилось о совсем незначащих вещах, причем тем успокаивающим тоном матерей, которые хотят во что бы то ни стало сохранить в представлении своих детей мир чистым, хотя и понимают, что усилия их напрасны. Надя, с удивлением следя за покойно текущим временем, дала себя обласкать словами, которые, однако, ничуть ее не трогали. Она отвечала на вопросы, заданные ей лишь для того, чтобы у нее создалось впечатление, что ничего плохого не может случиться.
Впоследствии Надежде понадобилось преступно много лет, чтобы наконец понять, что она не выносит, когда с ней разговаривают именно таким тоном. Но тогда разговор ее успокаивал — это было признаком того, что с ней считаются.
Только много лет спустя Надя осознала криводушие этого языка взрослых. Она прокручивала в своей точной памяти различные ситуации, словно документальный фильм потерянного времени, и ощущала, что ей постоянно лгали. Во всем. Так долго, что это превратилось в норму, которую главным образом принимала она сама. Прежде чем прийти к этому заключению — трудно сказать, справедливому ли, — она научилась слышать невысказанные фразы, именно то, что обозначается понятием «подтекст». Этот безграничный простор за зеркалом. Один его разбивает и нагло проникает внутрь, другой отдается во власть сновидениям, третий задергивает его цветастой занавеской, а кто-то в минуту прозрения озорно скалится в неповрежденную серебристую поверхность. Несомненно, даже малейшая, вполне допустимая и несущественная ошибка может произвести на этой ничейной территории страшнейшее землетрясение. Много ли мы знаем друг о друге, если даже любовь бессильна помочь? Что могла знать девочка в начале войны? А если бы что-то и знала, разве это пошло бы ей впрок?
— Много ты понимаешь в политике, — оборвала Надежду мать. — Наш директор, — продолжала она, — сказал, что порядочным людям нечего бояться. Немцы хотят мира. А от нас только добросовестной работы. До такого положения народ довели люди, которым плевать на отечество…
— Я на восьмом семестре, кто знает теперь, когда и как кончу медицинский.
— Непременно кончишь, и мысли другой не смей допускать. Ведь ничего особенного не происходит.
— Но я же говорю, матушка, ясно и понятно — вот-вот начнется война.
— Пан директор сказал…
— Пан ди-ре-ек-тор, пан ди-ре-ек-тор, — презрительно протянул Пршемысл.
— Твой покойный отец хотел, чтобы ты кончил курс медицины, и ты его кончишь!
— С превеликим удовольствием, разумеется. Вот ты возьми и напиши господину Гитлеру об этом желании покойного батюшки. — Пршемысл отодвинул тарелку, так и не прикоснувшись к ужину. Поднялся из-за стола. Грубо хлопнув кухонной дверью, удалился в свою комнату.
Мать застыла на стуле. Надя не осмеливалась даже дышать. Она не ела, хотя и была страшно голодна — это казалось ей странным, грубым и вообще неприличным, но она правда ужасно хотела есть.
— Вымой посуду!
— Хорошо, матушка.
Мать ушла к сыну. Надя со страхом, но и не без любопытства ждала ссоры. Из комнаты Пршемысла струилась тишина, пожалуй еще более давящая, чем та, что исходила вечером из материнской спальни. Надя вымыла три тарелки, три стакана, три вилки и кастрюлю, в которой мать обычно приносила остатки бедняцких обедов. Потом вынесла грязную воду, вымыла руки, расчесала волосы и разложила на кухонном столе учебники. Так было заведено, и за таким занятием спустя какое-то время застала ее мать — время точно определить невозможно, до того тягостно оно длилось. Мать постояла над дочерью. Легонько погладила ее по голове и сказала:
— Ступай спать, Наденька.
— Мне еще нужно сделать уроки. — Ответить иначе Надя не осмелилась. В их доме чувствам не было места. Она знала, что от нее ждут именно такого ответа. И не могла, даже не смела признаться себе, как боится минуты, когда останется одна в темной кухне. Она боялась темноты на улице, но боялась и этих двух людей дома. И тот факт, что это были ее мать и ее брат, ничего не менял.