В течение марта месяца сменилось множество вывесок. Почти исчезли имена неарийского звучания. Однако Антонию это не тревожило. Она так мало знала Прагу, что, скорей всего, этих перемен даже не заметила. Гораздо больше ее огорчило наблюдение, что в этой неразберихе и закупочной лихорадке поредели товары, уменьшился выбор и определенно возросли цены. Нет, она не должна была так легкомысленно откладывать эту покупку. Поди ж ты, как меняются взгляды. Благоразумная бережливость почитается теперь легкомыслием. Однако всему виной время, это никудышное время.
По размышлении здравом она накупила уйму всяких тканей. Упомянуть стоит, правда, только серую фланель, предназначенную в подарок к Надиному пятнадцатилетию. Материал этот просто очаровал мать. Правда, был в остатках. Торговец привычным жестом подкинул материю, одновременно собрав ее в складки — нынче это уже никому не под силу, — и объявил, что от этого куска отрезать уже нельзя, но сбавить в цене он мог бы. Мать прикинула, что при умелом крое она умудрилась бы сшить еще «флотское» платье под весеннее пальто. О себе она не думала, однако это не делало ей чести, потому что ее извечный траур был скорее уже вызывающей вывеской, нежели проявлением печали. Она кивком выразила свое согласие и подумала, что ей повезло. Есть подарок. После дня рождения она, конечно, пересыплет материю нафталином и спрячет ее среди прочих запасов. Не шить же костюмчик пятнадцатилетней пигалице! Еще придет время: поступит на службу, исполнится восемнадцать, девятнадцать, а там, глядишь, уже и замужество. Серый костюм для небогатой девушки — превосходный свадебный туалет.
Домой Антония вернулась уже после шести. Приятно возбужденная своей решительностью (потратила все, что имела), утомленная усердной беготней по магазинам — лишь бы купить подешевле. Но едва переступила порог дома, настроение упало. Ее заставил остановиться довольно громкий разговор, доносившийся из комнаты Пршемысла. Очевидно, пришли его коллеги, и уж не ссорятся ли? Она хотела было их окрикнуть, но раздумала, и по своему обыкновению прошла в кухню. В кухне сидела Надежда на своем месте за столом и писала. Вокруг были разложены книги. Мать оглядела кухню. Пожалуй, и сама мать-игуменья монастыря Аглицких дев, где Антония служила кухаркой, одобрила бы этот порядок. Дочь тотчас бросила уроки и предложила вскипятить чай. День был очень холодный. После недавнего тепла просто убийственно промозглый. Мать согласилась. Она пила чай и разглядывала дочь, которая опять писала, склонившись над тетрадью. Хороша собой! Это открытие поразило мать. Красоту у бедной девушки она считала тяжким бременем. Такого уговора с жизнью у нее не было, такого — ни в коем разе. С тревогой разглядывала она приятный блеск волнистых волос, удивительно чистые дуги бровей, линию носа и подбородка, стройную, по-детски беззащитную шею, переходившую в изящный изгиб хрупкой груди. Она окинула взглядом красивые, точеные руки, унаследованные от отца-музыканта, столь же ловко управлявшиеся с любой работой, как вот теперь с пером. Если бы она решилась глубже погрузиться в свои раздумья, то, несомненно, пришла бы к заключению, что эти девичьи руки внушают доверие.
Надя внезапно оторвала взгляд от тетради.
— Тебе что-нибудь нужно, матушка?
— Нет-нет, занимайся. — И чуть погодя: — Надя, не хочешь ли взглянуть, что я купила? — Мать слушала свои слова и удивлялась им гораздо больше, чем Надя. Дочь воспринимала непривычную общительность матери не как стремление приблизиться к ней, а как вынужденную потребность одинокой женщины, уставшей нести на своих плечах всю тяготу забот и опасений. На сей раз она была несправедлива к матери. Никаких особых опасений та не испытывала и была готова справиться с куда более тяжкими заботами, чем покупка тканей. События, которые довелось ей пережить, не удручали ее так, как большинство соотечественников. Антония существовала как-то вне этих событий, не понимала, да и не хотела понимать действительность, прежде всего иную действительность, чем ту, которую она для себя выбрала и в которой замкнулась. Надя, раздумывая о причинах подавленности матери, приписала ей свои собственные чувства. Ей даже трудно было представить, что могли быть люди, которых смертельно не ранило бы это вторжение. Сама же она чувствовала себя выброшенной из жизни, заключенной в какой-то чудовищный лабиринт с кривыми зеркалами.