— Уж не собирается ли он жить у нас? — всполошилась пани Томашкова, когда Надя вывела ее из оцепенения этой новостью.
— Конечно, нет, — успокоила она мать, но та отозвалась с некоторой досадой:
— Как это «конечно, нет»! Разве ему у нас чего-то не хватало?
— Он здесь будет с матерью. Они приезжают на похороны, и он приглашает меня в театр.
— Театр и похороны, не странно ли? — заметила мать, словно обнаружила какое-то обстоятельство, вызывающее беспокойство.
— Ничего особенного, просто он приезжает с матерью на похороны старенькой тетки и мечтает заодно попасть в театр.
Мать кивнула. Она даже не сочла нужным объяснить Надежде, что показалось ей таким странным. Вот ведь как: люди могут умереть обыкновенной смертью и их хоронят с пышностью, которую еще не успело подточить состояние всеобщего безумия, то есть когда миллионы людей… она во второй раз покачала головой и заявила, что на улице внезапно похолодало и что, скорей всего, к утру выпадет снег.
Из треволнений дней складывается мозаика, которую сотворил всем мастерам мастер, наделенный, к сожалению, искаженной фантазией.
Надя ждала оговоренные пятнадцать минут до начала представления под часами на углу у кафе «Славия». Она любовалась простором, вырисовывавшимся за рекой, — в легкой предвесенней пороше все казалось нереальным. Чайки, несмотря на вечерний час, галдели почти что непристойно. Люди, одетые по возможности празднично, переговариваясь, поднимались по лестнице театра, однако великолепные кони колесницы на его фронтоне не участвовали в происходящем, хотя и считались — согласно хрестоматии — символом самым что ни на есть народным. Кто-то обнял ее, и на нее дохнуло легоньким облачком запаха явно довоенного одеколона. Ей улыбался Ян Евангелиста, более высокий и стройный, чем он запомнился ей с той поры, когда проживал вместе с братом Пршемыслом в комнате, окнами глядевшей в парк. Они же были товарищами, возможно, Ян знает, что с Пршемыслом, но стоит ли спрашивать? Какой в этом прок?
Описание посещения Национального театра, и именно первого посещения, входит чуть ли не в обязательный репертуар реалистической прозы девятнадцатого века. Однако и в век двадцатый случается такое событие, и приходится признать до некоторой степени постыдным тот факт, что Надежда, эта семнадцатилетняя пражанка, попала в нашу «Золотую часовенку» впервые, да еще в сопровождении провинциала. Надя мудро умолчала об этом, стараясь быть сдержанно-скромной. Она ведь даже не подозревала, свидетелем чего окажется, поэтому, когда чуть притупилось первое радостное изумление при виде Яна Евангелисты, наступил черед мощной атаки интерьера театра и воспоминаний, навеянных книгами, рассказами и уроками истории, прежде всего о самом наболевшем, то есть о том, что они переживали именно сейчас как реальность. А затем зазвучала увертюра. Надежда, не подготовленная вообще ни к чему основательно, была вовлечена в головокружительные вихри Яначековой «Падчерицы». Поскольку еще не научилась слушать музыку и еще никогда не была в опере, она почувствовала прежде всего болезненную тревогу, ее обволокла страсть невыразимая, но вместе с тем и трогательно ясная, что-то грозное и вместе с тем смиренное, что молит о помощи и обретает ее, что так огромно, что остается лишь одно спасение — встать и на цыпочках тихонько выйти из зала. Надя в беспомощной завороженности, в переживаниях, которые сокрушали и возносили души, искала поддержки у Яна. Его рука была спокойной и теплой, и так — рука в руке — она пережила с ним великое событие своей молодой и скудной жизни. На большее у нее уже не хватало ни сил, ни опыта. Ян же, напротив, с болью отмечал перемены, вызванные войной, тленный, раздражающий запах чуждого окружения, множество черных форм и тех самых «фельдграу», ощущение подавленности, словно порожденное фальшивым звуком, — все это нахлынуло на него, когда в перерыве зажегся свет. Он испытывал непреодолимое желание попросить Надю встать и уйти, но сдержался. Достаточно было взглянуть на нее, чтобы уже не пытаться улыбнуться или даже завести приятный светский разговор, каковой в таких случаях рекомендуется. Они молча вышли в вечернюю стужу. По опустелой набережной кружились снежинки, замерзшие лужи по-весеннему хрустели, от реки тянуло запахом деревьев, возможно, даже аира. Они прошли мимо Славянского острова — ввиду белого переката плотины и темного абриса Петршина.