Выбрать главу

После войны я где-то читала, что эти демонстрации были спровоцированы гестапо. Думается, однако, что люди в то время не нуждались ни в какой провокации. Матушка, которая по какой-то злополучной случайности оказалась свидетельницей событий, вечером ужасно гневалась и нам обоим запретила впутываться в это безумство. Пршемысл не отвечал на ее словоизлияния. Был мрачен. Тогда мне казалось — из-за событий. Позднее Ян Евангелиста открыл мне правду: как раз в это время брата постигла неудача в предосудительной связи с замужней женщиной. Из-за этого он и не сдал докторских экзаменов, что тщательно от нас утаивал. Рассчитывал получить диплом самое позднее в июне, и вот нате вам — такая история. Под этим «такая история» он явно подразумевал как неудачу в любви и науке, так и бурные события в день бывшего государственного праздника.

В день похорон Яна Оплетала я была с Иренкой, Эмой и всеми нашими товарищами. Домой я вернулась первой. Пустая квартира пришлась мне как нельзя кстати. Должно быть, я плакала, не помню. Мать явилась непривычно поздно, в состоянии крайне измученном. Следом за ней — Пршемысл. Она поделилась с нами своими тягостными впечатлениями. Их столовая оказалась как раз в центре событий, и они стали их очевидцами — во всяком случае, видели все из окон. Она описывала нам то, что мы пережили на улице — не у окна, а именно на улице. Ее слова — они словно бы обрубали ствол, ломали ветви. Все приобретало иное подобие. Этот день не оставил по себе ни изнуренности, ни усталости, что могли бы принести успокоение сна, в душе были лишь негодующее осуждение и страх опасности. Нет ничего более губительного, чем это, — ничего.

После одиннадцати часов примчался Ян Евангелиста с тремя студентами младших курсов. Позже, во время войны, я видела лица, отмеченные более чудовищной печатью, но эти никогда во мне не умрут. Глаза, белые от ужаса. Вероятно, не из-за того, что может случиться, а ужас, что они, наверное, не выдержат, сломаются, потому что не подготовлены, беззащитны. Я мысленно представила себе Эму и сравнила. Бледная, прямая, вызывающе спокойная. Во всяком случае, так она выглядела. Мы были в плотной толпе перед философским факультетом. Одна молодежь. Мы пели эту уже осмеянную патриотическую песню «Гей, славяне», над которой в те минуты мы не смеялись. Эма трезвым, отнюдь не пылающим взглядом измеряла пространство. На Иренкин вопрос, что она высматривает, ответила, что ищет дорогу, по которой лучше всего улизнуть. Кивнула подбородком на Манесов мост. По нему двигались немецкие броневики. Тогда я ее почти ненавидела. Как она может думать об этом? В такой исторический момент! Меня оскорбило это. Удивительно, как я сумела сдержать порыв, который был явно сверх моих сил и понимания, но не сумела вжиться в простые естественные чувства человека с большим жизненным опытом, оказавшегося тогда в безвыходном положении, которое мне, напротив, представлялось ликующе победным. Должно быть, это разновидность наивной романтики. Возможно, юноши, наделенные большей склонностью к героизму, справляются с этим лучше, в ответственнейшие минуты жизни их выручает, пожалуй, чувство юмора, в котором женщинам природа, как правило, отказывает.

В тот вечер, когда в нашей кухне в непривычно поздний час сидело три чужих молодых человека, брат, Ян и матушка, я с удивлением обнаружила, что эти взрослые люди, гораздо более сильные и выдержанные, чем я, столь же, если не больше, растерянны и повергнуты в ужас. Не потому ли, что видели дальше меня?

Долго я не могла уснуть, но в три часа уже была на ногах. Умылась холодной водой. Оделась. Почему — не знаю. Скорей всего, хотелось быть готовой к тому, чтобы снова бежать, падать, вставать, кричать. Чуть погодя в кухню прошмыгнул Ян Евангелиста. В эту ночь я не потешалась над его именем. Он, как и я, был уже одет и, как и я, встревожен. «Я понял, что вы не спите», — сказал он, объясняя свое появление, и подошел к окну. Приоткрыл форточку, прислушался. Слушал всеми порами. Весь обратившись в слух. Казалось, уши его вырастают до чудовищных размеров. Они выходят за пределы нашего дома, нашей улицы, погружаются в сердцевину города, мира, времени, тревожно ловя сигнал к действию, которое неотвратимо, и этот ужас молит лишь об одном: пусть уж что-то взорвется, пусть что-то произойдет.