Пусть эта фраза обычно и уместна при рождении ребенка, но к данной ситуации она отнюдь не подходила. Более того, она прозвучала просто нелепо. Насмешку, конечно, мы исключаем полностью. И все-таки если бы на эту фразу кто-либо из присутствующих обратил внимание и задумался над ней, то, вероятно, пришел бы к заключению, что она не так уже безнадежно нелепа. Они ведь получили возможность увезти Эминого ребенка. Обе женщины признали, что эта новая обязанность вселила в них желание жить и дала им силы в их безысходной скорби. Ребенок хотел и должен был жить, и, значит, семья жила вместе с ним.
Доктор нарочито бодро двинулся к выходу. В действительности же его обуял страх, что кто-то передумает, что, возможно, эта надсмотрщица получила какое-то указание, о котором он, доктор, не ведает. Вдруг еще примчится кто-то и отнимет у них ребенка. Стало быть, как можно скорей отсюда. Доктор все еще не в силах был понять (и это понятно), как им удалось столь фантастическим образом спасти ребенка. Волею случая втянутый в эту ужасающе нечеловеческую комедию, он в последнем акте, на удивление благополучном, сыграл роль шофера. Это было безрассудством, преувеличением, но его миссия представлялась ему особо значительной, словно он был причастен к истории. К ее доброй поступи. И он ехал по городу, который очень любил, который долгими годами его баловал и завораживал, но ныне, как ему казалось, предал его. Доктор вез двух матерей, у которых был повод укорять друг друга, а то, пожалуй, и ненавидеть. Конечно, у них был также повод и стоять плечом к плечу как сестры по несчастью. Обе знали, что потеряли сыновей. Один из них был мертв. Одна мать боялась, что потеряет и дочь, и в том повинна как раз женщина, что сидела рядом. Ведь, не родись у нее двадцать семь лет назад Ладислав, не узнай его Эма и… Этот ход мыслей определенно безумен, но человек в отчаянии — а мать больше чем просто человек — ищет объяснений и принимает абсолютно абсурдные предположения в качестве совершенно точных доказательств.
Она посмотрела на пани Тихую, не отрывавшую взгляда от личика младенца. Такой она никогда не представляла себе свекровь своей Эмы. Ей вдруг пришло на ум, что эта неприметная, будто завороженная женщина, возможно, обвиняет Эму в гибели своего сына, хотя это очевидная бессмыслица. Она, правда, рассудила, что несчастные матери единственных сыновей мыслят, вероятнее всего, именно категориями бессмыслия. Такое заключение было на редкость преувеличенным и несправедливым — это она признала в душе, и это ее еще больше раздосадовало. Во спасение от самой себя она протянула руки к младенцу, и эта молчаливая вторая мать нежно ей его передала.
Три недели спустя мать Эмы с сестрой и ее мужем уехали в загородный дом. По совету доктора. Сообща они рассудили, что деревенское житье для маленького Ладислава будет во всех отношениях полезнее. Пани Тихая пришла попрощаться с мальчиком. Она удивила и растрогала всех своим умением держаться. Они чувствовали себя несколько пристыженными, но не ее затаенной печалью или, допустим, очевидной скромностью на грани бедности, а ее мужеством и поистине царственным самообладанием, равно как и ее пылкой любовью, с которой она льнула к малышу.
Для полной картины следует еще добавить, что мальчик родился очень легко. Он весил 3870 граммов, рост — 56 сантиметров. Вечером Эму снова отвезли в Панкрац. Она знала, что мальчика забрали ее мать и мать Ладислава. Этими загадочно полученными сведениями она удивила при утреннем обходе доктора, который намеревался сообщить ей эту утешительную весть. Поразило его к тому же спокойствие, с которым она все превозмогла. Он пытался определить, непонятная ли это дисциплина или понятное спасительное нервное торможение, как защита против бедствий. Откуда ему было знать, что это вовсе не то и не другое, а так называемая «вера углекопа», столь часто осмеянная до войны, и, конечно, ребенок, подаренный дорогим, на беду уже расстрелянным, возлюбленным.