Выбрать главу

— Дада, шурави жвандай.

Только маленькая девочка даже на расстоянии заметила, что я живой. И даже красивый — пусть и с докрасна обгоревшим на солнце лицом.

Спасло меня, видимо, то, что я падал со стометрового обрыва, цепляясь спиной за верхушки деревьев. Они тормозили мой свободный полет. Правда, на спине до сих пор остались уродливые шрамы — сучья прорывали тело до ребер. Если бы я попал в госпиталь, то от этой пугающей чужих людей красоты осталось бы немного — меня сразу бы аккуратно заштопали. До сих пор в бане удивляются: в каких средневековых казематах тебя пытали? И действительно, лечение было мучительным. Да и к тому же первый месяц я мог лежать только на животе и на боку. В госпитале меня, конечно, сделали бы красивым и не страшным, но вовсе не факт, что я остался бы в живых. Ну и такого внимательного ухода за мной уж точно не было бы.

Когда много позже я спрашивал у Сайдулло, зачем он так возился со мной, прибавил столько забот своей старой матери, жене, маленькой дочке, подростку сыну? Всей своей не очень богатой, скорее даже бедной, семье? Он загадочно улыбался и говорил, что только исполнил повеление Аллаха. А он, как известно, часто говорит детскими устами. К тому же эти слова оказались произнесенными его собственной дочкой, утешением его старости.

Какое-то время спустя, когда мы с ним разговаривали уже вполне доверительно, Сайдулло поведал мне, что в молодости довелось работать с шурави, около Джелалабада. Он надолго запомнил, что они относились к нему, простому землекопу, с непривычным для бедного крестьянина-пуштуна уважением.

— А люди были очень образованные, очень. Самый главный инженер даже приглашал меня к себе, чтобы я рассказал ему о каких-то секретах нашей деревенской оросительной системы. А какие там секреты? Все очень просто. Я делал то, чему научил меня отец, а того — его отец. Столько книг, как у вашего Алеха, я никогда не видел. Вот ты спрашиваешь, почему я стал выхаживать тебя? Прежде всего потому, что мне всегда хотелось сделать что-то угодное Аллаху, который воистину милостив и милосерден. А что может быть милосерднее, чем спасти жизнь твоему врагу? Ну и, конечно, признаюсь тебе, Халеб: желание иметь на старости лет своего собственного раба, помощника в тяжелом крестьянском труде, тоже было не последним. Это простое желание и стало той общепонятной версией для соседей и родственников, которые тоже сначала удивлялись моим ненужным хлопотам. Ведь я потерял на войне троих сыновей. Не считая тех, что умерли в детстве. Тоже трое. Последний, только родившись, унес с собой и мою первую жену, красавицу Дурханый. Свое редкое и красивое имя она получила в честь героини нашего народного сказания о хане Адаме и красавице Дурханый. Сейчас я женат на ее самой младшей сестре — Хадидже. У нашего пророка так звали первую жену, а у меня последнюю. Одного сына, старшего Ахмада, сразу забрали в царандой, и он там скоро стал командиром. Два младших поехали к брату в Кабул, но по дороге их перехватили моджахеды. Борцы за революцию и за веру не спрашивали, куда мы хотим. Никого наши желания не заботили. Да и какие такие особые желания могут быть у бедных кишлачных парней? Поесть вволю да на жену заработать. Не век же ослиц мучить. Может, случилось так, что пуля одного моего сына унесла жизнь другого. В наше время и такое возможно. Да что там долго говорить — скажу понятно и просто: ты нам понравился. Особенно моей любимице, названной в честь первой жены тоже Дурханый. Все повторяла со слезами на глазах: «Шурави жвандай! Шурави шаиста!» Живой и красивый! И главное для нее, что глаза — аби. То есть голубые. Для моей единственной дочки я готов на все. Ничего так не хочу в жизни, как дождаться от нее внука. А если повезет, то и не одного.

Вот так моя жизнь пересеклась с жизнью крестьянина Сайдулло из кишлака Дундуз и, благодаря его маленькой дочке, не угасла в мучениях на берегу безымянной горной реки, а продлилась дальше. То долгое время, когда я, охраняемый невозмутимой среднеазиатской овчаркой по имени Шах, беспомощно лежал на кошме под домотканым шерстяным одеялом в хозяйственной пещере Сайдулло рядом с загоном для овец, которые скоро привыкли ко мне, а я к ним, было наполнено, как ни странно, безмятежным покоем. Таким блаженным покоем, который последние полтора года солдатской жизни мне даже и не снился. Да, спина моя гноилась и кровоточила, сломанная голень на одной ноге и лодыжка на другой не давали сделать и шага, — по нужде я отползал в угол к лохани, — болели сломанные ребра и выбитое плечо. Кружилась голова, и я, делая попытку просто сесть, часто терял сознание. Да, все так, тело страдало, как только может страдать тело, отвращаясь болью от жизни. Но беспросветное отчаяние все же не захлестывало меня.