Выбрать главу

Старик. Какое же именно?

Слаб. Английскую школу акварельной живописи, сэр. Они видели работы полковника, и, если он захочет обосноваться там, его сделают начальником парков культуры и отдыха.

Толбойс. Это неправда, Слаб. Ни одно правительство не способно на такой разумный шаг.

Слаб. Правда, сэр! Уверяю вас.

Толбойс. Но моя жена…

Слаб. Так точно, сэр, я сказал им. (Укладывает паспорта в сумку.)

Толбойс. Ну, что же, нам остается только вернуться на родину.

Старик. А может наша родина вернуться к разумной жизни, сэр? Вот в чем вопрос.

Толбойс. Спросите Слаба.

Слаб. Ничего не выйдет, сэр: все английские рядовые хотят стать полковниками, а для выскочек спасенья нет. (Обращается к Толбойсу.) Прикажете отправить экспедиционный отряд в Англию, сэр?

Толбойс. Да. И достаньте мне два тюбика краплака и пузырек белой китайской туши.

Слаб (уходя). Слушаю, сэр.

Старик. Стойте! В Англии существует полиция. Что там будет с моим сыном?

Цыпка (вставая). Сделайте из него проповедника, старикан. Только дайте нам раньше уйти.

Старик. Проповедуй, сын мой, сколько твоей душе угодно. Делай что хочешь, только не воруй и не оправдывай свои гражданские прегрешения прегрешениями военными. Пусть люди называют тебя «ваше преподобие», пусть называют по-всякому — лишь бы не вором.

Обри (вставая). Я позволю себе воспользоваться случаем…

Всеобщая паника. Все вскакивают со своих мест, за ис­ключением больной, которая восторженно аплодирует, злорадно поощряя оратора.

Вместе:

Миссис Мопли. Молчите, молодой человек!

Цыпка. О, боже! Мы пропали!

Старик. Молчаливое покаяние больше приличествовало бы тебе, сударь!

Больная. Говорите, говорите, Попс! Вы только это и умеете

Обри (продолжает). Для меня ясно, что, хотя мы все, по-видимому, спокойно расходимся с намерением заняться весьма обыденными делами: Цыпка и сержант — собираются сочетаться браком…

Сержант торопливо выскальзывает из грота, делая Цыпке знаки следовать за ним; оба убегают вдоль берега.

…полковник — вернуться к своей жене, к своей живописи, к своему ордену Бани…

Полковник бесшумно удирает в противоположную сторону.

Наполеон-Александр Слаб намерен отправить экспедиционный отряд обратно на родину…

Слаб убегает по проходу.

Мопс, подобно святой Терезе,—основать орден сестер, где мать ее будет поварихой и экономкой…

Миссис Мопли торопливо уходит за сержантом таща за собой больную, которая зачарованно слушает Обри.

Но все они, подобно моему отцу, падают, падают, бесконечно и безнадежно, сквозь пустоту, где им не за что удержаться.

Старик исчезает в «Соборе святого Павла», предоставляя своему сыну проповедовать в одиночестве.

В них во всех есть что-то фантастическое, что-то нереальное и противоестественное, что-то неблагополучное. Они слишком нелепы, чтобы можно было поверить в их существование. Но они и не вымысел: в газетах только и пишут, что о них. Какой рассказчик, будь он самый бессовестный лжец, осмелился бы выдумать таких неправдоподобных героев, как люди с обнаженной душой? Обнаженное тело уже не шокирует нас: с обложек летних номеров иллюстрированных журналов на нас, весело ухмыляясь, смотрят купальщики — голей гола. Но страшного зрелища обнаженной души мы все еще не в состоянии вынести. Вы можете сорвать с себя последний лоскут вашего купального костюма, и это не смутит меня и не вызовет краски на вашем лице. Вы можете даже снять наружные покровы с вашей души: хорошие манеры, правила морали, приличия, — богохульствуйте, сквернословьте, пейте коктейли, целуйте, обнимайте, тискайте цветущих восемнадцатилетних девушек, которые к двадцати двум годам превратятся в затасканных полудев. Все это, к ужасу своих отсталых довоенных родителей, делало задорное поколение победы,—и только себе же принесло этим вред. Но как вынести эту новую, страшную наготу — наготу душ, которую люди до сих пор скрывали от своих ближних, драпируясь в возвышенный идеализм, чтобы как-то выносить общество друг друга? Железные молнии войны выжгли зияющие прорехи в этих ангельских одеждах, так же как они пробили бреши в сводах наших соборов и вырыли воронки в склонах наших гор. Наши души теперь в лохмотьях; и молодежь, заглядывая в прорехи, видит проблески правды, которая до сих пор оставалась скрытой. И она не ужасается: она в восторге, что раскусила нас; она выставляет напоказ свои собственные души; а когда мы, старшие, судорожно пытаемся залатать нашу рвань старыми тряпками, молодые накидываются на нас и срывают с нас и эти последние отрепья. Но когда они разденут догола и себя и нас — вынесут ли они это зрелище? Вы видели, как я пытался обнажить душу перед моим отцом; но когда обе молодые женщины сделали это с большей смелостью, чем я, когда старухе сшибли маску с души и она возликовала, вместо того чтобы умереть, — я содрогнулся от этих разоблачений. Меня словно обдало ветром, несущим из неведомых просторов будущего новое дыхание — дыхание жизни, быть может, — но эта жизнь мне не по силам, и ее дыхание для меня смертельно. Я стою на полпути между юностью и старостью, подобно человеку, опоздавшему на поезд: для отошедшего — поздно, для следующего — рано. Так что же мне делать? Что я такое? Солдат, испугавшийся войны? Вор, при первой же крупной краже решивший, что лучшая политика честность, и вернувший добычу владельцу? Природа не предназначила мне быть солдатом или вором: я проповедник от природы и по призванию. Я новый Экклезиаст. Но у меня нет библии, нет символа веры: война выбила то и другое из моих рук. Война была для нас жаркой теплицей, где мы сразу созрели, как цветы поздней весной после лютой зимы. И к чему же это привело? А вот к чему: мы переросли нашу религию, переросли наш политический строй, переросли наши собственные силы — силы ума и сердца. Роковое словечко «не», как бы по волшебству, внедрилось во все наши верования. В поруганных храмах, где мы преклоняли колена, шепча «верую», мы стоим теперь не сгибая колен, а пуще того — не сгибая шеи, и кричим: «Вставайте, все вставайте! Способность стоять прямо — признак человека. Пусть низшие существа ползают на четвереньках, мы не преклоним колен, мы не веруем». Но что же дальше? Разве одного «не» достаточно? Для мальчика — да, для взрослого — нет. Разве мы менее одержимы верой, когда отрицаем ее, чем когда мы ее утверждали? Нет, чтобы проповедовать, я должен утверждать, иначе молодые не станут слушать меня, — ибо и молодые устают от отрицания. Глашатай отрицания отступает перед солдатом, перед человеком действия, перед бойцом, черпающим силу в старых непоколебимых истинах, которые дают ему твердую опору, внушают чувство долга, уверенность в исходе. Воинственный дух, живущий в нем, может наносить смертельные удары, не смущаемый доводами разума. Его путь прям и верен; но это путь смерти, а проповедник должен указывать путь жизни. Если бы я мог найти его!