КАК МЫ БЫЛИ АРТИСТАМИ
Крыша нашего барака провисла волной, как спина у старой клячи, и пол в коридоре ходил под ногами до головокружения. Однако здоровое чувство барачного патриотизма заполняло бездомные сердца. Мы говорили: «А у нас в 23-м», – и это «у нас» звучало тепло и солидно. Наш дом. Наш угол. Наш! Приходилось цепляться за это забавное чувство – ведь не только барачный пол, но сама земля из-под ног уходила.
Но жили мы довольно весело: все почему-то стали артистами. Дамы кропотливо вышивали кокошники, поджав под себя мерзнущие ноги. Придвигались к тусклой лампочке, чувствуя на лбу ее слабое тепло, и нанизывали на иглу крупные матовые жемчужины. А с верхней койки свешивалась мужнина нога в кумачовом сапоге, и сто домашний басок тужился рычать октавой: «Бомбом».
У балетных девочек не было для балета никаких данных, кроме молодости, но они тоже шили себе пачки и целовались на крыльце с дюжими балетными мальчиками.
За перегородкой всегда мягко звякала гитара, а в очереди на чай, в пару котла, пахнущего шалфеем и зубной болью, хористки сговаривались насчет репетиции. Словом – барак был артистическим. На алтарь искусства приносились даже атласные одеяла. Они уцелели в бомбежках, теплушках и вокзальных сидениях — но пали жертвой искусства, превратись в расшитые кафтаны и сарафаны. Их бережно раскладывали на серых лагерных одеялах, и было трогательно млечное мерцание атласа в тесноте беженского уголка, пахнущего гороховым супом и немного хлором, занесенным из умывалки.
Представление состоялось в огромном щелястом бараке, уставленном узкими скамьями, щетинистыми от заноз. На первом месте сел маленький рыжий директор в кругу волнисто движущихся придворных. Он пришел с запозданием, приветствуемый подобострастной тишиной и шепотом зрителей, сел и подал знак коротенькой ручкой.
Он чувствовал себя как белый исследователь в Центральной Африке, черные избрали его своим богом и пригласили на свой ритуальный танец. Он наблюдал, ухмылялся и клал своим туземным соседкам пальцами в рот клейкие карамельки: знак директорской милости и приятного расположения духа. Туземки улыбались немного растерянно, но карамельки сосали.
Успех представления был грандиозен. Публика гудела, ревела, топала, хлопала. Орали даже недопущенные мальчишки, приникнув снаружи к дощатым стенам барака.
И когда, в чаду успеха, актеры с шумом ввалились в свой барак — с еще набеленными лицами и синей чернотой у глаз, сверкая позументами из-под беженских пальтишек, — они с веселым голодом накинулись на ужин: холодные комки слипшихся макарон, оставленных от обеда. И муж, стаскивая на верхней койке легкие кумачовые сапоги, говорил жене, медлящей снять кокошник: «Слыхала, Сашенька, какую я октаву пустил в “Разбойниках”?» Она же, вся еще полная музыки и высокого волнения, только таинственно улыбнулась и дерзко включила электрическую печку. После чего в бараке что-то щелкнуло и он погрузился в привычный зябкий мрак. Тогда Сашенька в кокошнике шмыгнула под одеяло и, прислушиваясь к шуму протеста у соседей, сказала неуверенно: «Это, наверное, Поповы включили — у них гораздо сильнее нашей». На что муж только хмыкнул и осторожно повернулся лицом к своей стенке: за ней ругань была потише.
ЗОЛОТЫЕ ТУФЕЛЬКИ
Пахло лесом, теплом от солнца, сквозь еловые игольчатые пролеты голубело летнее небо, где-то мягко шуршал по вершинам сухой полуденный ветерок. Горели ноги, хотелось пить, глаза искали удобный пень для отдыха. Где-то в невидимом селе колокольня отсчитала спокойно и протяжно двенадцать ударов, и словно круглые волны поплыли и растаяли в тихом воздухе.
В моем самодельном жестяном ведерке только дно было покрыто сизо-синими ягодами черники, но зато мешок с грибами оттягивал руку приятной тяжестью, и сок их желтоватый или зеленоватый — проступал сквозь мешок сырыми пятнами.
Наконец я не выдержала, свалилась на скользкий розоватый хвойный настил и прикрыла глаза. Я гнала, что долго не пролежу почти немедленно по телу побежала сердитая щекотка муравьев. Я ощутила сразу несколько меленьких, но острых щипков и вскочила, отряхиваясь. Нет, надо искать пень. У меня был один знакомый пенек, поближе к опушке — на серой его шершавой поверхности расходились неподвижные круги, как от колокола в воздухе. Но только на пне круги были с одного бока теснее, чаще, с другого просторнее – значит, и ему не так уж легко жилось в прошлом, была какая-то зацепка, как у каждого из нас…
… – а это всё ваши староэмигрантские штучки! – приветствовала меня опушка. Я даже оробела и огляделась виновато. На моем вне сидел боком очень сердитый белокурый молодой человек, но обращался не ко мне, а к нашей лагерной Леночке, наклонившейся к черничному кустику. Ее я узнала по ярко-голубому шелковому платью — она при мне получки его на складе Унрры, и все присутствовавшие еще обсуждали – заметна ли россыпь желтых пятнышек на подоле или нет; решили, что если не знать — то и незаметно. На ногах Леночки были легкие бальные туфельки того же происхождения, в потускнелой позовите, а голова была туго повязана платочком. Пальцы Леночки привычно нашаривали ягодки в кудрявой листве и бросали в жестянку, подобную моей.
– Я вас просила, Шура, бросьте политику! — Леночка выпрямилась и убила комара на лбу. Шура так и взвился.
– Какая, к черту, политика! Разве не видно, что вам каждый дурак из Югославии ближе нашего брата… Голубая кровь! Усики, каблуками щелкает, всякой бабе ручки целует…
– Перестаньте, Шура! Борис Николаевич просто старый знакомый…
– Вот то-то и есть. И «глаза зеленые», и танго «Магнолия» и всякие мазурки. Куда уж нам, мужикам!
Рука Леночки теребила давно ощипанный кустик. Лица ее нельзя было видеть ни мне, ни Шуре с его сияющими гневом глазами.
– И чего вы злитесь? — сказала она вразумительно. — Он же уже уехал в Зальцбург.
– Точно в Зальцбурге дело… — он сломил еловую веточку и стал обрывать хвоинку за хвоинкой. — Мы с Василь Сергеичем пополнили вчера анкеты на Канаду, — добавил невыразительно.
– На… Канаду? Да ведь мы… Да ведь вы хотели в Аргентину. Думаете — там лучше? — Леночка снова выпрямилась и стояла бледная, и комар беспрепятственно всасывался в ее висок.
– Думаю — так лучше, — значительно поправил Шура.
Леночка рассматривала пальцы, синие от ягодного сока. Ведерко с черникой осталось забытым в траве.
– Шура… — сказала она и замолчала.
– Да, Елена Павловна?
– Шура, бросьте вы Канаду…
– Бросьте? – опять рассердился он и вскочил с пня. – А взамен что? Ведь не пойдешь за меня замуж, а? ведь не пойдешь?..
– И пойду, и пойду! – с гневом закричала Леночка и топнула золотой туфелькой.
– Пойдешь? – вдруг тихо и удивленно сказал он. – Ленуся! Родная!..
Хоть мой пень и освободился, но я пошла искать другой.
ЛОЖНАЯ ВЕСНА
Ранний февральский закат. Горные выступы тепло позолочены, а по ложбинам уже стынет прозрачная синева.
Тата полубегом спускается протаявшей тропинкой — то легко придерживаясь за скалы, то цепляясь пальцами за жесткую гриву вереска. При каждом прыжке сумка бьет ее по боку, и, радостно дыша холодеющим воздухом, она поет с неожиданными паузами для прыжков: «Я Вам не… говорю… про тай… ные стра… данья-а!» Как хорошо жить! Как чудесно страдать от неразделенной любви! Как горят щеки от счастья, от томящей ранней весны.
Сегодня над южным обтаявшим склоном, курчавым и лиловато-ржавым от вереска, она видела первую желтую бабочку. Опьяненную бабочку, трепетавшую, как яркий лоскуток. А ущелье гремело снеговой водой. И по северному склону в каждой ложбинке лежала тяжелая зернистая сероватая лепешка снега.