Выбрать главу

— Искать нас скоро не будут, — сказал Саламатин. — Вода из радиатора вытекла — так что и пить нечего. Значит, сидеть тут нет никакого резона. Идти сможете?

— Разойдется, — отозвался Шутов без особой, правда, уверенности.

Они брели гуськом по разукрашенному свеем песку, девственно чистому, и следы их казались грубыми, уродливыми.

Впереди шел Саламатин. «Старый дурак, — корил он себя. — Нашел, с кем связаться. Поверил алкашу, шалопаю, теперь вот топай…»

Остановившись передохнуть, он обернулся и не увидел Шутова. Тихо было вокруг, пустынно, одиноко.

— Шутов! — крикнул Саламатин, но голос из пересохшего горла вырвался хриплый и слабый даже для степной этой тишины.

Тогда он пошел обратно.

Шутов лежал на спине, раскинув руки и ноги, и смотрел в небо. На шум шагов он даже головы не повернул, не удостоил вниманием.

— Будем лежать? — сдерживая подступающую ярость, спросил Саламатин. — Между прочим, я уже не мальчик — в прятки тут играть.

Недвижно лежал Шутов, моргал, щурился на солнце, как кот, нагловатая ухмылка кривила губы. Все брезгливое презрение, вся злость на этого ничтожного человека поднялись, вздыбились в Саламатине.

— А ну встать! — крикнул он, бледнея. — Встать! — И, уже не владея собой, не видя Шутова, а только различая темное пятно на сухом чистом песке, стал бросать в него словами, будто камнями. — Про фронтовые дороги поешь! Шуточки тебе над бомбежками! А под теми бомбежками золотые люди жизни клали! И за тебя, сволоту, тоже! Чтобы водку мог жрать. Машины гробить. Не люблю, говоришь, тебя? Да я тебя презираю. Ненавижу тебя!

Еще продолжая выкрикивать эти обидные и, как ему казалось, заслуженные Шутовым слова, Саламатин каким-то вторым, более спокойным и более трезвым сознанием вдруг стал понимать всю постыдность своего поведения. Но остановиться сразу не смог, выкрикнул все до конца и замолк, тяжело дыша, ощутив, как трепыхается в груди обессилевшее сердце.

— Вот до чего довел, — проговорил он тихо. — Себя потерял с тобой… Ладно, пошли.

Шутов молча стал подниматься, но едва ступил на левую ногу, заскрипел от боли зубами и рухнул на песок.

— Не могу, — прохрипел он, и слезы заблестели на его глазах.

Нагнувшись к нему, Саламатин сказал ободряюще:

— Ничего, помогу. Надо было у машины переждать, раз такое дело. А как же я тебя оставлю теперь. Ну-ка. — Он помог ему встать, подставил плечо, подхватил за пояс. — Пошли, инвалидная команда.

Тяжел он был все-таки, Игорь Шутов, бывший матрос. На Саламатине взмокла рубаха, из-под кепки стекали на глаза струйки пота, мешали смотреть. Он смахивал их свободной рукой, размазывал по лицу, чувствовал на губах солоноватый их вкус.

Шутов шел молча, стиснув зубы, глядя под ноги. Молчание его тяготило Саламатина, и он сказал, тяжело дыша:

— Ты не сердись на меня. Погорячился, с кем не бывает… Я ведь не знал, что у тебя так с ногой…

Но Шутов продолжал упорно молчать. И все больше обвисал на товарище по несчастью, тяжелее становился, как бы даже раздавался в теле. Только когда показались вдалеке домики управления, он проговорил, высвобождаясь:

— Я тут побуду. А вы идите. Пришлете там кого.

У Саламатина, казалось, уже не было сил удерживать его, возразить. Но какая-то неведомая волна упрямства поднялась в нем, захлестнула, и он ответил хрипло, не узнавая собственного голоса:

— Ну нет… Только вместе…

14

Трудный у них был разговор, неожиданно для Сергея повернулся, озадачил, обидел даже: не такое ожидал он услышать от матери. Он все думал об этом, перебирая в памяти слова, интонации, жесты, взгляды ее. Поражало, что мать, такая чуткая, душевная, умеющая все понять, во всем разобраться, проявила вдруг чудовищное непонимание.

С того дня, как открылся он ей, хоть и не назвал имени любимой, — у матери словно бы потеплело лицо, во взгляде появилось какое-то особое обожание и в то же время затаенная тревога и мука. А когда сегодня он сказал, что ему нужно поговорить с ней и отцом, лицо матери вдруг побледнело, напряглось, смятение появилось в глазах. «Милая ты моя, — с нежностью подумал он. — Я для тебя все еще ребенок, и ты боишься за меня, счастья мне хочешь, все для этого готова сделать». Отец же был спокоен, только острее светилось в глазах так часто возникающее ожидание чего-то необычного, праздничного, — может быть, чуда.

— Я все не решался сказать вам, — признался Сергей, — думал, это так… А теперь вижу: всерьез. Словом, влюбился я. — И добавил со смущенной улыбкой. — Вот так получилось. Не судите меня строго.

— Да что ты, Сереженька. — У Нины Андреевны даже слезы на глазах проступили, румянцем затемнели щеки. — Это хорошо, это славно.

— Тоже учительница? — нетерпеливо подгоняя разговор, спросил Федор Иванович.

— Да вы ее знаете — Марина.

— Это какая же Марина? — наморщила лоб мать. — Что-то не припомню…

— Да ваша же Марина, — удивился ее недогадливости Сергей; ему казалось, что ни у кого и сомнения быть не может в его выборе. — Из твоей бригады, мама! Ну, в гостях у нас была. Помнишь, папа? Да как же вы…

— Постой, постой, — меняясь в лице, снова бледнея, остановила его Нина Андреевна. — Та самая Марина? Да ты что, Сережа, шутишь?

Точно иглой кольнул этот вопрос.

— Зачем ты так, мама? — проговорил он с обидой. — Я же к вам…

— А знаешь, что у нее ребенок? — еще не веря окончательно в серьезность сыновьего выбора, надеясь тут же, сию минуту, образумить его и все переменить, почти крикнула она.

— Да при чем здесь…

Но мать не дала ему говорить.

— Ты подумай, подумай хорошенько, кто она, — ожесточаясь, почти уже не владея собой, все больше бледнея — даже уши повосковели, втолковывала Нина Андреевна сыну. — Ни образования, ни кругозора, ребенок неизвестно от кого, у баптистов в секте была… Ну почему, почему она? Что, мало хороших девушек? У вас же в школе. Хотя бы эта… Как ее… Алла Матвеевна. Да мало ли… Ты и сам поймешь. Пройдет время — и поймешь. Мы же тебе…

— Постой, Нина, — остановил жену Федор Иванович. — Сама-то подумала, что говоришь? При чем тут образование, ребенок, секта? В этом деле одна только любовь при чем.

Но где уж там — его слова только масла в огонь подлили.

— Какая любовь? — уже со слезами, с платком у дрожащего рта, говорила Нина Андреевна. — Какая любовь? Да ты, Сережа, по книжкам про любовь знаешь. А в жизни по-другому. Это поначалу только кажется, что навеки. А потом угар пройдет, одна горечь останется. Локти будешь кусать — а поздно, не поправишь…

Не возразив ничего, не дослушав, Сергей молча ушел из дому. Ощущения неловкости, напряженности, стыда, обиды и безотчетной горькой вины смешались в нем и давили грудь, стесняли дыхание.

Он шел быстро, не разбирая дороги, не думая, куда идет, не замечая редких в этот предвечерний час прохожих.

Почему мама так восприняла его сообщение? Ведь она сама тепло, по-доброму отзывалась о Марине, участливо отнеслась к ней… И вдруг, как толчок, как стремительный и неожиданный удар, пришло к нему объяснение. Сергей даже остановился посреди тротуара. Ну, конечно, все дело в этом: она любила и жалела Марину, пока та была просто членом ее бригады, но стоило коснуться Сергеи, как все взбунтовалось в ней. Марина хороша сама по себе, хороша для кого угодно, только не для ее родного сына! Как часто мы безжалостно, бескомпромиссно, с высоких позиций судим чужого человека, как любим давать советы, поучать, пока дело не коснется лично нас. А уж коль коснулось, мы теряем принципиальность, и совесть словно бы немеет. «Она сказала: по книжкам, — обретая успокоенность, думал Сергей. — Да, по книжкам. Но это были хорошие книжки, и я благодарен им».

Оглянувшись, он увидел, что стоит на той самой окраинной улице, неподалеку от того самого дома, куда и собирался сегодня идти. Это намерение все время жило в нем и вело, разгоряченного, куда надо.

Было ясно, что он опоздал. Едва поднявшись по скрипучему деревянному крыльцу и толкнув дверь, Сергей услышал нестройное пение: