— То — сон, а это — жизнь, — сказал он растерянно.
— Дай мне терпение, о боже! — вздохнул Дарий. — Когда-нибудь я не выдержу и убью тебя за непонятливость. Слышишь, Ардуманиш?
— Ты не обижайся, — смиренно сказал тот. — Я в самом деле не очень понятлив. Но когда тебе нужен будет товарищ для опасного дела — скажи мне, я все выполню, рука у меня твердая и сердце не знает жалости.
— Такое дело есть, — быстро сказал Дарий и посмотрел ему в глаза — долго, испытующе.
Ардуманиш напрягся весь, глаза его заблестели.
— Говори, я готов.
— Ты поедешь в крепость Сикаяуватиш. Тайно поедешь. Если узнают, никто тебя не спасет, и я не спасу. Встретишься там с Отаном. Запомни это имя — Отан. Его дочь — в гареме Бардии. Заплати Отану, сколько попросит, но пусть его дочь скажет: кого теперь принимают женщины в гареме Бардии?
— В гареме Бардии? — в голосе Ардуманиша снова зазвучала растерянность.
— Да. Я уверен, что не самого Бардию.
Догадка исказила лицо Ардуманиша.
— Так значит, это не сон…
— Ты говорил, что готов на все, — напомнил Дарий.
— Не волнуйся, я все сделаю. Еду сейчас же. Только — как зовут дочь Отана?
Дарий засмеялся.
— В гареме ее зовут Анахита. «Она нисходит со звезд к этой земле». Но ее ты не увидишь… если, конечно, новый Бардия не сделает тебя евнухом.
Писца, знавшего арамейский, звали Хамаранату. Ему помогал иудей Барик-или, мальчик с курчавой, как у трехдневного ягненка, головой и большими печальными глазами. Барик-или был раб. Его дед попал в плен при захвате Иерусалима вавилонцами, отца при Кире отправили в Парфию, здесь, в Нисе, и родился Барик-или. Он ночевал в глухой кладовке, где хранилось имущество писца — глиняные и деревянные дощечки, выделанные кожи, краски в глиняных сосудах, воск для натирания дощечек, отточенные палочки из слоновой кости, фазаньи яркие перья. Пахло в кладовке сыростью, кожами, красками и мышами. По каменному полу ползали мокрицы.
В мастерской же было светло и сухо.
Хамаранату был уже не молод, держался с достоинством, знал себе цену. Священные тексты и стихи Барлааса ему диктовал главный жрец Нисы Мантравак. Но сейчас Мантравак был в отъезде, и Хамаранату переписывал старые тексты.
Барлааса он встретил с недоверием, молча показал написанные клинописью пергаментные листы. Были они мягкие, податливые в руке. Если сжать такой лист комком в ладони, а потом отпустить, он расправлялся без складок. Здешние мастера знали свое дело. Но Барлаас пожалел быков, которые были убиты. Он считал, что лучше писать на дощечках.
— Ты пока делай, что хочешь, а я возьму к себе стихи Барлааса, почитаю. А потом подиктую кое-что.
Хамаранату молча пожал плечами. Мантравак никому не позволял выносить из мастерской рукописи, но этого человека прислал сам кави, писец не осмелился перечить.
Барлаас давно задумал записать все, что знал, передумал, сочинил, о чем говорил людям. В прежние годы, по молодости лет, каждая строка казалась ему важной и значительной. Тогда он еще не изведал сомнений, во всем считал себя правым. Теперь же с трудом дочитал до конца записанное писцом. Сколько отличных кож испорчено зря! Надо все переписывать заново, все! Или он забыл, что говорил тогда, или Мантравак исказил. Вернее всего исказил. Ведь и тогда, в Уруке от его имени проповедник говорил всякую чушь. Нельзя полагаться на память, надо записывать, иначе пройдет время, и все переврут, каждый будет излагать на свой лад, как кому захочется.
— Слушай, ты прикажи все начать сначала, — возбужденно сказал он возвратившемуся Гисташпу, не замечая его отчужденного, озабоченного взгляда. — Этот Мантравак такое наплел… Получается, будто я не о народе, а о могуществе царя пекусь. Может быть, прежде я говорил что-то такое… Но в скитаниях я многое понял. Добро — это то, что хорошо людям, а зло — что людям во вред. Вот в чем истина.
— Да? — рассеянно сказал Гисташп. — Тебе виднее… Ты оставь меня, я устал, мне нужно отдохнуть. Потом поговорим.
— Мантравака нет в Нисе, — настаивал Барлаас. — Я, конечно, поговорю с ним, но сейчас… Время уходит. Ты прикажи.
— Хорошо, скажи, что я велел.
Как будто ничего не изменилось. Исчезли, правда, некоторые приближенные Бардии, сгинули, но порядок в крепости оставался прежний.
В гареме пришел черед Анахиты. Вечером евнух обмыл ее розовой водой, вытер насухо, уложил в широкую постель, осмотрел придирчиво. Уходя, погасил светильник. Вот это, пожалуй, было новым: прежде Бардия приходил к своим наложницам при свете, ему нравилось любоваться женским телом.
Анахите было шестнадцать, она до гарема знала мужчин, и ей нравилось быть с ними. Но Бардию она боялась. Он доставлял не радость, а боль. Все называли его Танаоксарес. Анахита про себя звала его дэвом Змакой, который приносит страдания. Правда, он был у нее только раз, давно. Сегодня — второй…
Она тихо лежала в темноте, прислушивалась. Ждать было еще хуже. Скорее уж… А тут еще отец наказал обязательно разглядеть лицо Бардии. Зачем? Какое ей дело до каких-то слухов? Но отец наказал крепко, придется постараться. Только разве в такой темноте что-нибудь разглядишь…
В коридоре послышались шаги. Там тоже не было света, и в дверном проеме она едва различила громадную фигуру Танаоксареса. Разве его спутаешь с кем-нибудь?
Дверь закрылась, снова стало совсем темно. Прошелестела одежда, тихонько звякнула какая-то пряжка.
Он подошел, неслышно ступая по ковру, рукой ткнулся в ее грудь. Ладонь у него шершавая, грубая.
Анахита зажмурилась. Она знала, что боль нестерпима только в самое первое мгновенье, и закусила губу, чтобы не вскрикнуть.
Но это был не Бардия…
— Это не Бардия! — радостно воскликнул Ардуманиш, вбегая в комнату Дария. — Я все узнал — это не Бардия, это маг Гаумата.
— Я же говорил тебе, — не умея скрыть улыбку, ответил Дарий. — У великих не бывает пустых слов.
— Так, значит, это правда — про лодку и Прекаспеса? — догадался Ардуманиш.
— Правда, — кивнул Дарий. — Но хватит об этом. Скажи, чтоб принесли доброго вина. Будем думать.
Барлаас увлекся работой. Спокойно было у него на душе, хорошо. Время бежало незаметно, месяц прошел и второй, и третий. Говорили, что вернулся Мантравак, но Барлаас не видел его, да и не нужен он был — о чем с ним говорить?
Хамаранату привык к нему и теперь смотрел даже с уважением. Барик-или приносил в мастерскую кувшин с вином, но пил один только Барлаас, и то немного. Хамаранату признался, что от вина у него голова будто светлеет, но почерк становится совсем никудышный.
В мастерской стояла глиняная скульптура богини небесных вод и плодородия Ардвисуры Анахиты. Почему-то она напоминала Барлаасу Пуричисту, хотя они совсем не были похожи. Разве только пышные груди… Он думал о дочери. Надо бы попросить Гисташпа, чтобы привезли ее сюда, он это сможет, но не решался, сам не знал — почему. Конечно, Пуричиста не джахи, не первому попавшему продает себя. Наоборот, то, что она делает, угодно богине Иштар. Но почему это должна делать его дочь?..
Только такие мысли и омрачали иногда его дни в мастерской писца. Он редко отвлекался от своей книги.
— Спросите, — диктовал он, — где земля наиболее радостна? И я отвечу вам: «Та земля наиболее радостна, где человек построил дом, в котором он живет со своей женой и детьми, с верной собакой и домашним скотом, и постоянно горит огонь; та земля наиболее радостна, где возделывается зерно и фрукты, где изготовляют доброе вино, где люди орошают пустынные земли и засевают их, где разводят много скота и скот дает много навоза, удобряя землю, делая ее плодородной…»
Анахита стояла возле окна, свет падал на нее щедро.
«Хорошо, что она не узнала меня, — думал Барлаас о дочери, косясь на статуэтку, — не надо ей знать про меня, пусть живет, как знает…»
— Готово, — сказал Хамаранату.
— Пиши: «Плодородие и жизнь радуют землю, печалит же все, что приносит бесплодие и смерть». На сегодня хватит, устал я, пойду пройдусь.