Выбрать главу

Привет, Сергей!

Письмо от тебя пришло неожиданно: разузнал-таки номер почтового ящика. А зачем? Не скажу, что это был луч света в темном царстве; скорее наоборот — черная молния. Григорий над могилой Аксиньи увидел черное солнце. Меня же черная молния обожгла — твое письмо.

Удар таких молний испепеляет сердце. А мое и без того обожжено. Хватит пепла. У тебя — своя жизнь, у меня — своя. Мне еще срок мотать и мотать. Подумать страшно — сколько. А ты найди себе подходящую учителку какую-нибудь, будете жить душа в душу, книжки читать, детей плодить и воспитывать. Она станет всем говорить, будто одной духовной жизнью живете, а во сне модный гарнитур видеть.

Словом, не судьба нам с тобой. И не трави ты меня письмами, не береди раны. Тут и без тебя каждый в душу лезет. Все учат, воспитывают, перевоспитывают, будто я в самом деле преступница какая. Только чему они тут научить могут? Что имела хорошего — растеряешь, блатной станешь.

Со мной в вагоне с решетками ехала одна. Я ее про себя Сонька Кривая Ручка зову. За разбой осуждена. А еще в нашем отряде есть расхитительницы государственной собственности, взяточницы, спекулянтки, воровки. Вот такая у меня теперь компания. Ну как, отбила охоту писать? И не пиши, адрес мой забудь. Нам обоим лучше будет.

Что доброго мне сделал — за то спасибо, а большего между нами быть ничего не должно, не может ничего быть. Прощай.

Осужденная Вера Смирнова.

28 ноября.

Здравствуй, Сережа!

Неделю назад получила второе письмо, хотела порвать, но не выдержала, прочла. А ответить только сейчас решилась.

Добрый ты, наивный человек! Чего же ты хочешь, чего добиваешься? Зачем нам эта бессмысленная переписка? То, что осталось за КПП, — мое прошлое, никакие нити меня с ним не связывают. Здесь — зона, здесь своя жизнь, здесь мы каждый день черные сатиновые трусы шьем. Вчера трусы, сегодня трусы, завтра тоже будут трусы и послезавтра, и через год… Конца им нет. Мне бы только выдержать, перемучиться все эти годы. Одним днем живу — ни позади, ни впереди ничего нет, только так и можно терпеть.

Нас с Нинкой (я ее Сонькой Кривой Ручкой окрестила) ночью привезли. Из вагона в машину, потом КПП: одна дверь открылась, впустила нас, закрылась, лязгнула за спиной, вторая открылась — вот она, зона. Утром осмотрелась. Стена глухая кругом, а над головой — бездонное небо. А что за стеной — и не представляю даже: может быть степь, может поля, а может, дома стоят, люди живут… Нет для меня мира за стеной. Сизые дикие голуби иногда залетают оттуда. Вольные птицы. Как я им завидую! Будь я горлицей, разве бы когда опустилась сюда? За километр облетала б…

Ну, да ладно об этом.

Когда-то нас учили, что философы, которые противопоставляют общественное и индивидуальное познание и сознание, не могут прийти к истине. Но здесь вспомнила слова Бертрана Рассела (помнишь книгу «Человеческое познание, его сфера и границы»?): «Коллектив знает больше и меньше, чем индивидуум: он знает, как коллектив, все содержание энциклопедии и все вклады в труды научных учреждений, но он не знает тех лежащих близко к сердцу интимных вещей, которые составляют колорит и самую ткань индивидуальной жизни». Может быть, это чистой воды индивидуализм, не знаю. Но все так и есть. Противопоставляй, не противопоставляй, а коллективу не дано понять «лежащее близко к сердцу», потому и одинок человек. Ведь одиночество — это когда тебя не понимают. Я и прежде была одинока, а теперь… Да что там! Глухая стена, колючая проволока, запретная зона — все это через душу пролегло, через сердце. Почтовый ящик. Я и в самом деле точно в ящике заперта, в клетке. И никому нет до меня дела. А мне… — какое дело до них до всех? Я написала «до вас до всех», но поправила — «до них». Все-таки что-то теплится в душе, какое-то живое чувство к тебе, Сережа… Верно твоя мама сказала: ты благородный. А я кругом виновата перед тобой. Но прощения просить не буду. Это только кажется тебе, что ты способен простить меня, что нет в тебе ни злобы, ни ненависти. Не может такого быть. Ты меня презирать должен. Пусть так и будет, не надо игры, притворства, всяких там слов. Забудь меня, построй свое счастье, ты должен быть счастливым.

А моя жизнь кончена. Суд чересчур жестоко со мной обошелся. Могли бы и условно дать, я бы на свободе осталась, ничего бы этого не видела. Нельзя же меня на одну доску с той же Нинкой ставить!

Вот пишу, а слезы закипают, сил нет сдержать.

Прощай, Сережа, не поминай меня недобрым словом и вообще не вспоминай — выкинь из головы. Все это блажь, высокие слова, беллетристика — то, что ты пишешь про любовь к человеку, про долг, про доброту. Жизнь сурова, и зла в ней больше, чем добра, и справедливости днем с огнем поискать.

Скоро Новый год. Будь счастлив, Сережа, — без меня.

Одна только просьба: в компании, когда часы двенадцать пробьют, молча выпей бокал за меня.

Прощай.

Осужденная Вера С.

16 декабря.

Сергей Саламатин

Его жизнь разделилась как бы на две жизни. Одна была совершенно реальная, он ощущал ее каждодневно всем своим существом и мог в памяти последовательно или выборочно «прокручивать» снова и снова все случившееся, важное и второстепенное. Другая же воспринималась как какая-то реальная нереальность, — Сергей не мог найти других слов. Он знал, что жизнь эта не выдумана, все в ней происходит всерьез и столь же беспрерывно, но, при всей своей неотрывной принадлежности к ней, не мог бы с достоверностью сказать, как там прошел, например, вчерашний будний день. В этой жизни участвовали, кроме него, и другие люди, но он никогда не видел их, не мог представить их лиц, ни той среды, в которой они вращались, ни одной детали быта, — только Вера была во плоти среди этого сонма безликих, странным образом вовлекших его в свою круговерть существ. Но и Вера после того, как увели ее из зала суда, с каждым месяцем все более расплывалась в памяти, меняла свой облик — становилась совсем не той, какую он знал и — теперь он твердо верил в это — любил. И все-таки она не исчезла, не ушла совсем, а как бы выйдя из первой, вошла в его вторую жизнь.

Они были крепко переплетены, эти две его жизни, хотя вторая не смешалась с первой, реальной, а шла словно бы сама по себе, то полностью отпуская Сергея в первую и отстраняясь, то забирая целиком, не оставляя для реальности даже крохотной щелочки. Это было похоже на то, что уже испытал он, работая над своей повестью: только тогда он мог свободно додумывать и отгадывать, создавать ситуации, лепить характеры: все было в его руках, и он не рисковал ничем; теперь же его вторая жизнь была связана с конкретными, живыми, думающими, страдающими людьми, и риск состоял в возможности допустить ошибку, которую подчас ни простить, ни исправить невозможно — так все в этой жизни обнажено и заострено.

Когда Сергей получил первое письмо от Веры, он даже усомнился: она ли писала? Ему ведь даже почерк ее был незнаком, а тут еще стиль — не женский вовсе, будто загрубелый в колониях мужик злобу свою изливал. А потом понял — это не Вера, то есть не та Вера, которая была до всего случившегося, а другая, это ее игра в новой жуткой обстановке в себя другую, отличную от прежней. Как же ей страшно было оказаться вместе с этой Сонькой Кривой Ручкой, если такая игра потребовалась в качестве самозащиты!..

И, перелившись в эту реальную нереальность, встав рядом с новыми людьми, он пристально, с душевным трепетом вглядывался в них, вслушивался в их разговоры — старался понять и представить себе, что ждет их всех в будущем, в завтрашнем дне. Понять было необходимо, потому что без этого не мог он действовать в настоящей реальности, не совершая ошибок.

Он был уверен, что сможет быть полезным и Вере, и ее подругам по несчастью. Конечно же — по несчастью, думал он, как же иначе может быть? Даже когда человек по злому умыслу совершает что-то плохое, что оценивается соответствующей статьей Уголовного кодекса и влечет за собой наказание, изоляцию от здорового общества на годы и годы, — даже тогда для человека это все-таки несчастье. Только, может быть, не случайное несчастье, вроде автомобильной катастрофы или удара молнии, а несчастье, подготовленное самим человеком с помощью других каких-то людей, подчас и не привлекаемых к ответственности, а порой даже в свидетелях не побывавших, даже в следственных и судебных документах не упомянутых. А ведь с них-то все и началось. Не вдруг же обыкновенный человек пошел и ограбил или убил, — его научить этому надо, воспитать так, погасить изначально заложенные в каждом огоньки добра. Кто же это сделал, когда? Как часто вопросы эти остаются без ответа.