У меня вообще ничего нет, даже денег на лицевом счету — не заработала. Надо платить за питание, одежду, обувь, белье, нам ведь не бесплатно все это дают. А уж о покупке чего-нибудь в магазине и не думаю. Хотя нет, думаю: когда хоть что-нибудь заработаю, куплю банку шпротов. Помнишь, отец Федор нам принес? Мне тот день, тот вечер, та ночь очень дороги.
Вот это только у меня и осталось — память. Да беда — хорошего позади мало, так что лучше и не вспоминать.
В общем — тоска зеленая.
А про параллельные линии Лобачевский наврал: не пересечься им. Если где-то в бесконечности и пересекутся, то нам-то какой в том прок? Где она, бесконечность? Стена вокруг, запретная зона.
Сейчас я подумала вдруг, что это ты, а не я в колонии, — и сердце защемило: тебе-то за что все бы это? Разве благородство может быть так оплачено? Не понимаю, как могла тогда согласиться. Одно утешает, что после встречи с твоей мамой пошла и рассказала все. Пусть каждый получает свое. Керимова права: не по ошибке, не по чужой воле я здесь. Только думать об этом больно. И не думать уже нельзя. Заколдованный круг.
Прощай, Сережа.
Хоть ты не осуждай осужденную.
Маме привет передавай. Вера.
21 января.
Сережа, милый мой, хороший, терпеливый человек!
Ты прости меня, я и сама не знаю, что со мной, что я такое тебе писала, ерунду какую-то, всхлипы, бред свой. А у тебя хватало такта не замечать этого, каждое твое письмо добром пронизано. Я все думаю: ну, что это, зачем я тебе? И боюсь догадки; а если это любовь?.. Ведь есть же, есть на свете и любовь и счастье! Только часто мы проходим мимо, не замечал, не подозревая, что это оно и есть. Нам кажется, что Любовь и Счастье являются в ярких королевских одеждах, в сиянии, блеске, под волшебную музыку. Оттого и ждем необычного, упускаем свое, настоящее, земное. А оно и есть подлинное. Его и разглядеть надо, и оценить, и беречь пуще жизни. Не за сказочной жар-птицей гоняться, а дорожить тем хорошим, что дает нам жизнь. В жизни же ох как много хорошего!
Вот я вчера первый раз норму выполнила. Проснулась и сказала себе: дам норму. Села за машинку, вздохнула глубоко, будто нырнуть собралась. Ну, говорю себе, держись. И включила мотор. Застучала машинка, забилась, как живая. Придавила лапкой край, шов побежал… Считаю про себя: раз… два… три… К полсотне стала подходить — сбилась, подумала о чем-то постороннем, отвлеклась, но спохватилась, отогнала ненужные мысли и снова: сорок восемь… сорок девять… пятьдесят… Только за швом следить, за швом, за швом…
Когда звонок на обед прозвучал, даже обидно стало: зачем же перерыв, когда так хорошо идет? Антонишина подошла. «Молодец, — говорит, — больше половины нормы до обеда сделала». А я возбуждена, мне бы шпарить и шпарить без передыху — так загорелось.
Но к концу дня чувствую: устала, вымоталась. Отупение какое-то пришло. Чувств нет, одни цифры в голове выскакивают: четыреста два… четыреста три… Последнюю, пятисотую, уже под звонок пропустила, а в голове шум, стрекот машинный и строчка перед глазами плывет… Но на душе хорошо, радостно. Керимова зашла к нам в жилую секцию, перекинулась словами с одной, другой, а мне, как бы между прочим, сказала:
— Вот все и входит в норму.
Пустяк, а приятно. Это я так себе сказала — фразой из старого пошлого анекдота. Иронией хотела прикрыть свою радость. Ведь в самом деле — приятно было слышать, как ни крути.
Хотела сразу тебе написать, поделиться, да сил не было. Сегодня уже немного легче, я ведь норму опять дала. Кажется, у Керимовой взгляд теплеет, когда она со мной глазами встречается. Или это только кажется?.. Хочется этого, вот и кажется.
Есть в жизни маленькие радости, ценить мы их только не умеем. Или — не умела, если уж обо мне. В прошедшем времени хочется об этом думать, только в прошедшем. Теперь-то вроде научилась.
Порой кажется, что прошлое сходит с меня, как кожа со змеи, я даже физически это чувствую — не без боли сходит. В такие минуты страшно бывает подумать о том, что могло произойти, если б не попала я сюда, если б стали мы жить вместе, Сережа. Намучился бы ты со мной, хлебнул горя. Не было бы у нас жизни, не спелись бы, не нашли общего языка. Видишь — сплошные «не». Я ведь взбалмошная была, своенравная, все о жар-птице мечтала, о том самом Счастье, которое в королевских одеждах. А на нашу с тобой зарплату и похожего не построишь.
Прости за боль эту. Знаю, что больно тебе делаю, а пишу. Надо, же нам раскрыться друг перед другом до конца. Если уж суждено будет сойтись параллельным прямым, то чтоб знать: слить их воедино или не задерживать — пусть себе снова уходят в бесконечность, уже навсегда.
«Главное искренность перед самой собой», — сказала мне Керимова. Ох как она права! Только я к этому добавила: и перед тобой, Сережа.
Помнишь, я называла тебя «мой мальчик». Ты и в самом деле казался мне мальчиком, я себя ощущала и мудрее, и опытнее, всепонимающей. Теперь это слезает с меня, как старая, отмершая кожа, и я постепенно превращаюсь в девочку, которой надо еще прожить жизнь, все понять и во всем разобраться. И к тебе отношусь как к учителю — с доверием.
Ты писал мне в первом своем письме: «Дело не в том, где жить, главное — как жить». Тогда у меня протест вызвали эти слова. Думала: ему хорошо там, на свободе, рассуждать, а окажись в зоне, по-другому бы заговорил. Теперь я готова прощения просить за то, что так подумала о тебе.
Я опять вернулась к стихам, стала перечитывать — и снова находят они свою струну, отзывается на них душа. Наверное, нужны душевные усилия не одного только поэта, но и читателя. Одному — чтобы отдать, другому — чтобы принять в себя. Надо уметь настроиться на чужую волну, только тогда возможно взаимопонимание. Мне кажется, это важно не только при чтении, но и вообще в человеческих отношениях.
Был у нас диспут на тему: «Я уже не та, что была вчера, но еще не та, что буду завтра». Лейтенант Керимова, когда готовила диспут, попросила меня выступить. Не доклад, а так: размышления вслух, для затравки. Знаешь, я растерялась. О чем говорить? Это не студенческая среда, где понимают тебя с полуслова. Женщины здесь все разные, я тебе писала.
Но отказаться не посмела. Когда выступала — волновалась больше, чем на защите дипломной работы. Не получилось выступление. Что-то мямлила, какие-то общие фразы, избитые истины — стыдно вспомнить, хотя Керимова и похвалила, скупо, правда. Но не об этом речь. Стали осужденные говорить, кто как может. Антонишина, вроде меня, несколько газетных фраз произнесла, благодарила работников колонии, которые возвращают духовное здоровье людям, временно отторгнутым от общества. Нинка с места крикнула: «А чего там болтать! Конечно, я уже не та, что вчера. Вчера я на целые сутки моложе была. А завтра на сутки старше стану». Активистки из совета коллектива отряда осадили ее. И тут Мурадова руку подняла. Она осуждена за то, что невестку до самоубийства довела. Вышла к сцене, повернулась к нам, а на ней лица нет, бледная, взволнованная, губы дрожат, седая прядь из-под косынки выбилась.
— Женщины! — громко так произнесла, почти выкрикнула. — Женщины! Нельзя смеяться, грех это. Вчера мы дурак был. Зачем сюда попал? Дурак был! — Голос ее сорвался, слезы на глазах. — Женщины!
Больше сказать ничего не могла, только кулаками по голове себя стукнула и, ссутулившись, побрела на место.
А в столовой тишина стала такая: закрой глаза — не поверишь, что больше полсотни женщин собрались здесь под одной крышей. Только Нинка сказала негромко, без ехидства своего, даже вздохнув как будто: «В сознанку вошла». Это на ее жаргоне значит: осознала свою вину.
Помню, в школе я была несказанно удивлена, узнав, что сетчатка нашего глаза воспринимает все в перевернутом виде, что младенцы видят нас вверх тормашками, и лишь подрастая, начинают ориентироваться в пространстве и воспринимают все правильно. Нечто подобное происходит сейчас со мной. Я словно бы видела окружающее в перевернутом виде, мир стоял на голове, и вот постепенно начинаю ориентироваться и видеть, как все нормальные люди.