Выбрать главу

Мы там ничего не знаем о местах заключения. В воображении перемешалось прочитанное и увиденное в кино — столько всего ужасного… Штирлиц мог спокойно сидеть, запертый в камере, и обдумывать свое положение. Но ведь я не Штирлиц. И не Серый Волк. Помнишь, мы зачитывались этой книгой? Кто-то принес ее на курс, давали только на одни сутки. Не знаю, тебе досталась?

Исповедь Ахто Леви щекотала нервы. Лежишь в постели, одна во всем доме, не спишь и читаешь что-нибудь в этом роде: «Внутри секции длинные двухъярусные нары, окно с решетками, двери на замке. В секции постоянный галдеж, дым от махорки, вонь от параши, на верхних нарах занимаются черт знает чем, на нижних — разговор о еде…» Или такое: «Люди эти — дикая братия, прошедшая ползком на брюхе все всевозможные топи. Постоянная тема разговоров — любовь (развратная, разумеется), они словно больны любовной лихорадкой, бесконечные рассказы в сопровождении сальной жестикуляции и мимики. Любые измышления рассказчиков слушаются с какой-то плотоядной настороженностью…» А средоточие скверны — кильдим? Жутковато становится. Устроишься поудобнее под одеялом, прислушиваешься к шуму дождя за окном. Тепло тебе, уютно. А книга рассказывает о другом.

Серый Волк вышел на свободу в Шестьдесят третьем. Сейчас конец семидесятых. Я не учла бега времени и думала, что все осталось неизменным. И в следственном изоляторе, и в зарешеченном вагоне, и первое время в колонии все ждала: вот-вот кончится показуха с чистым бельем, зарядкой по утрам, душещипательными беседами воспитателей и откроется передо мной кильдим.

А никакого кильдима у нас нет. Есть производство, швейный цех, план, продукция, соревнование. Только после работы мы не по домам расходимся, как везде, а строем нас ведут в общежитие или в столовую, или на занятие, — куда велит режим. Мы не вольные. И все-таки в человеке не унижают человеческое. Это самое мое большое открытие. Оно-то и погасило страх. Вот тогда я обнаружила, что и платья на нас вполне приличные: если б не нагрудный знак, — синяя полоска с фамилией, номером отряда и статьи, по которой осуждена, — то и на улице никто бы не обратил внимания. В полоску-то теперь модно и ситец в ходу.

Но не думай — ИТК есть ИТК. Осужденные лишены свободы, к нам применяются меры исправительно-трудового воздействия, а это отнюдь не сладка ягода. Она так горька, что скулы сводит и ревмя реветь хочется. Да деться некуда — и стена высока, и двери крепки, и конвой зорок. И что-то есть из того, что пережил Серый Волк, только в женском варианте.

На днях обсуждали на собрании художества Нинки. Стребкова ее фамилия, я, кажется, не называла тебе.

С первого дня, как привезли нас, продолжает вытворять всякое. То на физзарядку не выйдет, то на утренний осмотр опоздает, то на работе волынит, грубит. Подружка ее Валя Темина заболела животом. Врач, естественно, забеспокоился: вдруг инфекционное. Темину срочно изолировали, а тут Нинка заявляет, что у нее то же самое. Вскоре, однако, выясняется, что Темина действительно больна, а Нинка просто сачкует, голову врачам морочит: анализ у них один на двоих — теминский.

Вернули Нинку. Керимова пристыдила ее при всех. А та как заорет:

— Да пошли вы все!.. Надоела ваша принудиловка! Не имеете права больного человека на работу посылать!

— Вы здоровы, Стребкова, и надо за ум взяться…

— Плевать я на вас хотела! Что, в шизо посадишь? — продолжает выкобениваться Нинка. — Сажай! Не бывала я там, что ли?

— Это мы с коллективом решим, что с вами делать. На собрании.

Удивляюсь выдержке Керимовой.

На собрании она тоже была спокойна, сама говорила мало, дала осужденным высказаться. А что тут высказываться? Все ясно. Наказывать надо.

Антонишина предлагает:

— Она тут нам всем крови попортила и еще попортит, если оставить. Направить на тюремный режим — и весь разговор. Пусть там подумает, может, образумится.

Вроде бы соглашаться с этим стали. Но тут молчальница наша Мурадова — руку тянет, слово просит.

— Зачем тюрьма? — говорит, волнуясь. — Тюрьма плохо. Очень плохо. Здесь женщин есть, вместе работаем, вместе отдыхаем. Нинка нам как дочка — самый молодой. Разве дочку тюрьму мать отдаст? Мать сама тюрьму пойдет, дочку не отдаст. Учить надо.

— Ты свою невестку выучила! — сказала зло Нинка.

У Мурадовой лицо красными пятнами пошло. Но она сдержалась, не ответила резко, даже не посмотрела в Нинкину сторону.

— Учить надо, — упрямо повторила она. — У нее, может, жизнь такой тяжелый был. Нинка злой стал. Семья нет, мы — семья.

— Так что ты предлагаешь? — спрашивает Антонишина.

— Учить надо, — с прежним упрямством повторяет Мурадова.

— Вот тюрьма ее и научит!

Керимова хмурится, обводит нас взглядом, не спешит с решением, ждет что-то.

— А может, бойкот ей объявить? — несмело предлагает Назарова и оглядывается виновато.

Она тут старается быть тише воды, ниже травы.

Сама когда-то под колонию подводила. Следователем была в районной прокуратуре, за взятку осуждена.

После ее слов движение прошло — как ветер в парке. И голоса:

— А что! Верно.

— Но чтобы никто, ни одна душа с ней не разговаривала.

— Правильно. На тюремный режим всегда успеем.

У Керимой лицо просветлело, и я с добрым чувством подумала, что зла на нас она не держит.

На том и порешили — объявить Нинке бойкот на неделю.

Нинка смолчала, но, когда выходили, нарочно громко сказала:

— Прямо умора. Век бы вас не слышать.

Сегодня четвертый день, и видно, что молчание ее начинает тяготить.

Ну, хватит о наших делах. Ты-то как? Почему упорно ни слова о повести? Неужели остыл? Мне трудно судить, но первые главы, как говорится, произвели впечатление. Хотелось бы дочитать до конца. Напиши хоть, закончил ли. Я ведь понимаю, дело творческое, тонкое, деликатное, вмешательства извне не терпит. Так что прости, больше не буду. Просто хочется все время чувствовать тебя рядом — хотя бы читать написанное тобой. Письма твои я перечитываю ежедневно, понимаю теперь бедную мою маму. Нам многое запрещается, а в этом я вольна. Не знаю, что бы мы все тут делали, не будь в исправительно-трудовом кодексе такой строки: «Осужденным разрешается получать письма без ограничения их количества». Ты оцени: ограничения во всем, и только в письмах «оттуда» их нет. Было бы чрезмерной жестокостью лишить нас этого блага.

Почаще дари мне весточки из того мира, который остался за стеной.

Смогу ли только когда-нибудь отплатить тебе добром за добро?

С наступающим Маем, Сережа!

Целую тебя.

Твоя Вера.

20 апреля.

«Пришел ответ от Саламатина С. Ф. Пишет, что сейчас в школе четвертая четверть — самая короткая, потом экзамены, а после экзаменов обязательно приедет. Смирнова В. в своих письмах ему сообщает много лишнего, прибавляет цензору работы. Но я ей об этом не говорю — ей самой полезна такая открытость, да и нам следить за ее исправлением легче».

(Из дневника индивидуальной воспитательной работы начальника 1 отряда лейтенанта Керимовой).

Из дневника осужденной Смирновой В.

«С Игорем познакомилась случайно.

На майский праздник поехали мы компанией за город, в ущелье. Взяли вина, закуски. Танцевали под магнитофон. И вдруг среди всеобщего веселья мне стало грустно. Не знаю, почему, но защемило в душе, сразу опостылело все, захотелось уйти, побыть одной. Я потихоньку пошла по-над Фирюзинкой. Вода журчала у моих ног. Стайки мальков то застывали в тихой заводи, то стремительно исчезали в потоке меж камней. День был теплый, солнечный, но здесь, в зарослях деревьев и кустарников, уже зазеленевших вовсю, стояла прохлада. Мне зябко стало, и я вскарабкалась по склону на вершину холма. Отсюда открывался чудесный вид. Внизу подо мной лежало ущелье, куда уже не падали лучи заходящего солнца, а по сторонам громоздились горные хребты, пятнистые от чередования зеленых травянистых островков, темных осыпей и бурых скальных обнажений. Небо над головой было такое высокое, что кружилась голова. Я долго смотрела вверх, испытывая волнующее ощущение полета.