Я честно жить буду, много работать буду, другим помогать буду — вот в чем моя тебе благодарность. А большего ты не жди.
Прости меня, прости, если можешь.
Вера.
24 июня.
«Все смешалось в душе. Слишком много выпало на мою долю сразу.
Последнее письмо мое Сергей, наверное, не получил. Мне сказали, что в воскресенье поведут на свидание, и я совсем голову потеряла. Все валилось из рук. До обеда норму не выполнила. Теперь я на второй операции сижу, она посложней, внимания больше требует, а у меня перед глазами все плывет. Надо было отказаться сразу: не пойду, и все, не нужно мне это свидание. А я смолчала, лишь кивнула Керимовой, сказать же ничего не смогла, точно язык отнялся. Она посмотрела на меня внимательно, но тоже ничего больше не сказала. Надо было объяснить ей все, она поймет, но духу не хватает. Из писем-то она кое-что знает, да разве в них душу вложишь?
Все-таки я хочу с Сережей встретиться. И стыдно перед ним и перед собой. Обманывать его нельзя, грешно такого обманывать, Игоря можно было, а Сережу нельзя. Но как сказать в глаза, что не люблю?
Об этом только и думаю теперь. Только это в голове. Мне работать надо, соревнование у нас, а я сама не своя. Только настроюсь, включу машину, начну шов — он у меня расплывается, двоится… На море, помню, так: нырнешь с маской, вода чистая, все дно видно, а тронешь рукой песок, он взметнется и застит все, будто ночь пала.
Посижу малость, отойду — и снова прижимаю лапку, строчу, пока не замутится в глазах… А в голове одно: как мне с ним держаться, как сказать ему?..
Антонишина глаз с меня не спускает, но не подходит, ничего не спрашивает, тянет почему-то. Уж лучше б замечание сделала, отчитала. Но у нас отношения разладились, запросто она теперь не подойдет, сейчас от нее добра не жди.
А случилось вот что.
За стеной колонии стройку начали, новую производственную секцию возводят. Говорят, просторный корпус, с широкими окнами. Наверное, со второго этажа далеко видно будет… У той стены делать нам нечего — хозяйственные постройки, мы туда и не ходим почти. А вчера вижу: Антонишина к стене подошла, оглянулась воровато, нагнулась, камень подняла, бумажкой обернула и кинула на ту сторону. И уж сделав дело, встретилась со мной взглядом. Подходит, улыбается заговорщически:
— Я ничего не делала, ты ничего не видела. Лады?
Злость меня взяла.
— И люди с двойным дном бывают, — отвечаю. — А бригадиру не пристало режим нарушать.
— Так ты ж ничего не видела, — продолжает она с прежней наглостью.
— Не видела б — не сказала.
Тут она в лице переменилась. Зыркнула глазами по сторонам и зашипела, брызгая слюной:
— Смотри, Смирнова, как бы зенки не лопнули. Или в бригадиры метишь? Только от меня пощады не жди. Донесешь — я с тебя живой не слезу.
— Дура ты, — говорю, — кого пугаешь? Уж хуже того, что есть, не будет. В колонии мы, забыла, что ли?
— Вот строгий режим попробуешь, тогда другое запоешь.
— Ты сама скорее… — начала я и осеклась: что я с ней по принципу „от такой слышу“ разговариваю? Не на базаре ведь.
С тем и разошлись. Никому я не сказала в тот раз, смалодушничала. А Антонишина, видно, не поверила. Утром вызывала ее к себе Керимова. Что у них там за разговор был, не знаю, а только бригадирша вернулась с красными глазами, а на меня так посмотрела, будто огнем обожгла. Как только выпал случай, оказались мы вдвоем в коридоре, она пригрозила:
— Попомнишь меня, фискалка, я тебе так сделаю — до конца дней на карачках ползать будешь.
Откуда только такие слова у нее взялись, у примерной активистки? Сколько же она таилась, нутро свое подлое скрывала, лишь бы обмануть, в доверие войти, срок сократить…
Противно мне было слушать ее, но и напраслину брать на себя не хотела.
— Плевать мне на твои угрозы, — говорю. — Теперь только жалею, что не я сказала Керимовой.
— Не крути, ты одна видела.
— Видела, а не сказала. Стыдно теперь. Выходит, я на одну доску с тобой встала, такая же…
Договорить нам не дали, голоса за дверью раздались, Антонишина и шмыгнула в сторону.
Это потом стало известно, что записку строители принесли и дежурному отдали: вот так и раскрылось. Я же себя казню, что смолчала, ведь честной обещала быть во всем и до конца. Только не так это просто, перешагнуть через что-то нужно, а прошлое за подол держит, не пускает…
Значит, решила мне Антонишина отомстить. А как — это скоро и раскрылось. Не очень-то она на выдумку хитра оказалась. Злоба одна…
Подошла она перед самым звонком на перерыв, остановилась, наблюдает. На меня как раз накатило, строчка вбок поползла…
— Ты что же это, Смирнова, делаешь? — набросилась на меня Антонишина. — Производству вредить? За сознательный саботаж знаешь, что бывает?
Я голову подняла, смотрю на нее.
— С глазами у меня что-то.
Она распалила себя, пуще прежнего базарит:
— Нет, вы посмотрите, сколько она брака понаделала! Как в чужие дела нос совать, тут у нас глаза нормальные, очень даже зрячие, а как работу делать, долг свой выполнять, тут мы враз слепнем. Нет, я это так не оставлю, я рапорт напишу! У всей бригады трудовой подъем, каждая осужденная хочет ударной работой ответить, а Смирнова палки в колеса!
Машинки перестали стучать, все мотористки к нам обернулись. Стыдно мне не знаю как.
— Да я с лицевого счета внесу за брак, — слезы уже в моем голосе. — Надо же по-человечески…
— Как миленькая внесешь! Я тебя в таком виде выставлю, что ты не только внесешь, а…
Вдруг тихо стало в цехе, так тихо, что я услышала, как Антонишина зубами лязгнула, оборвав себя на полуслове. Она испуганно смотрела поверх наших голов, мы оглянулись и увидели в дверях Керимову.
— Антонишина, подождите меня у моего кабинета, я скоро буду.
В полной тишине прошла Антонишина через цех, и, когда скрылась за дверью, прозвенел звонок на обед. Но мы продолжали сидеть на своих местах.
— Антонишина от должности бригадира отстранена, — спокойно сказала Керимова. — Сейчас строители второе письмо ее принесли. Она через забор кидала, чтобы кто-нибудь в ящик бросил. Хотела цензуру миновать. Сегодня после работы соберем совет отряда, отсудим, кого назначить на ее место. А сейчас выходите строиться. Время обеда.
В столовой в этот день в последний раз была с нами Мурадова — кончился ее срок, от звонка до звонка отбыла наказание. Скоро сотрудник канцелярии проводит ее до вокзала, посадит в поезд, пожелает доброго пути. Она уже без нагрудного знака была, — видно, спорола, не удержалась, и сразу какая-то другая стала, уже не ровня нам. Похорошела, сияет вся, как невеста, хоть и седая уже. В последний раз съела с нами свою порцию борща, перловой каши, чаю выпила из кружки. А когда вышли строиться, отошла в сторону, краской залилась, хотела сказать что-то, но не смогла, поклонилась нам, а Керимову обняла, шепнула ей что-то, видно, хорошее — у лейтенанта лицо посветлело.
Мы молча смотрели, как пошла она через двор к канцелярии. Такая тоска сжала мое сердце, что дохнуть было тяжело. Свобода, свобода, желанная свобода… Вот она, рядом, за КПП, а пока одну только Мурадову встретит за глухой железной дверью, для нас же останется недоступной, для многих — еще долгие годы… Невыносимо сознавать это, вспоминать об этом мучительно и не думать — невозможно.
В молчании дошли до жилой секции. Здесь нам дали короткий отдых — в порядок себя привести, покурить. Мы с Нинкой сели рядом на скамью под легким навесом. Она сигареты достала, закурила, затянулась жадно, мне пачку протянула:
— Хочешь?
Я головой покачала.
— Ну и зря. Помогает, когда на душе муторно.