Выбрать главу

Когда я выходил на открытое место, мною овладевало чувство свободы, какое испытывает пловец, который, рассекая поверхность моря, подымает дождь сверкающих капель. На открытых солнцу и ветру высотах мне нередко казалось, что я стою на вершине мира. Солнечное тепло пробуждало запахи, не ощущавшиеся в другое время, и воздух был словно напоен неуловимыми ароматами травы и медовой кротолярии. Тишина была такой же просторной, такой же безграничной, как долина, но глубоко под ней, слышные лишь какому-то внутреннему уху с необычайно тонким строением, катились широкими волнами звуки, издаваемые всем живым, что было между этими горами.

В подобные моменты я, как ни странно, был доволен тем, как прошло мое детство, хотя с тех пор утекло столько воды! Я вырос в сельской местности, среди равнин, где светлые зимние ночи ежатся от холода, а летние дни безжалостно жаркие и сухие, как пыль, желтой дымкой застилающая небо. С девяти лет я большую часть года проводил в интернате, но дома меня по-прежнему ожидал сельский уклад жизни, подчинявшийся смене времен года, нуждам урожая и скотоводства. Лучше всего из тех лет мне запомнились звук насосов, подающих зеленую речную воду на поля люцерны, запах смолы, маслянистые на ощупь пряди только что состриженной овечьей шерсти на сортировочных столах под навесом, едкая пыль на скотном дворе, лай собак около овечьей отары, потные седла и тонкие голубые тени листьев эвкалиптов, пробегающие по шее моей лошади.

Говорить об этих воспоминаниях детства с жителями Сусуроки было бы так же бесполезно, как пытаться объяснить им цель моего пребывания у них. Но совершенно неожиданно для себя я обнаружил, что опыт моего детства помог мне понять ритм жизни гахуку — ибо их тоже кормила земля. Когда они говорили об огородах и свиньях (а временами казалось, что они вообще больше ни о чем не говорят), лишь способ выражения мысли и конкретные задачи, которые они перед собой ставили, отличали их от людей, собравшихся где-нибудь в баре, сидящих у забора или в невыносимо жаркий летний вечер на складных стульях у себя дома. В том, как они видели ландшафт, как оценивали человека и судили о его достатке, трудолюбии и даже, может быть, морали по состоянию его огородов, мне слышались отзвуки чего-то очень знакомого. Они обсуждали достоинства своих свиней с неослабевающим интересом, — такой же я не раз наблюдал у толпы, медленно движущейся среди стойл для племенного скота на сельскохозяйственной выставке. И точно так же они делали выводы о качествах почвы по высоте диких трав и чуть заметным различиям растительности.

В чужой обстановке я неожиданно обнаружил в своей душе отклик на то, что напоминало давно минувшие дни. Вначале, возможно, мне пришлось заставить себя проявлять интерес к этой стороне жизни гахуку, — нужно было любой ценой выйти из изоляции и победить отчаяние, овладевавшее мной при мысли о том, что время мое истечет, а я так ничего и не сделаю. Но когда я убедился, что опыт моего детства помогает мне лучше понять внешне неприметные детали обыденной жизни гахуку, мой интерес стал естественным. И вот по утрам, идя по тропинке на гребне отрога, я прислушивался к бьющимся за стеной молчания звукам, как бы пульсу долины, и, взирая на себя со стороны, впервые понимал, сколь важно мое прошлое для настоящего.

Мне редко удавалось одному уйти из деревни. Стоило мне выйти из дому, как несколько голых ребятишек с тонкими ногами и вздутыми животами тут же отделялись от группы, окружавшей очаг на моей кухне, и бросались ко мне, отталкивая друг друга и наперебой добиваясь права нести мой фотоаппарат. Они горели желанием быть моими гидами, их общество придавало моим прогулкам характер пикника. Я любил слушать болтовню детей — и однако часто их присутствие раздражало меня. Они, конечно, не знали, что я садился после трудного подъема не только для того, чтобы успокоить сердце, бившееся, казалось, в моем горле, по и чтобы в тишине возобновить контакт с долиной. Когда он восстанавливался, их присутствие снова доставляло мне радость. Узнав, что меня все интересует, они взялись научить меня названиям деревьев и других растений. Они бросались в траву за ягодами и яркими насекомыми или останавливали меня, чтобы я услышал, как по траве пробирается крыса.

Даже когда я стал старожилом и уже мог сам ориентироваться в Сусуроке, мне редко удавалось надолго остаться одному. Каким бы безлюдным ни казался ландшафт, почти не было случая, чтобы трава у тропинки не расступилась и оттуда не появилась стайка мальчишек, сразу же окружавших меня. Их запачканные ручонки стискивали игрушечные луки, которыми они угрожали девочкам-ровесницам. С полным безразличием к причиняемой ими боли они сжимали конец гибкой полоски расщепленного бамбука, привязанной к истерзанной шее пойманной птицы или к большому зеленому жуку, заставляя их взлетать и описывать в отчаянии безумные круги. С раннего утра до самого вечера (а в лунные ночи гораздо позже) они носились по долине. Встречая их в опустевших деревнях, в яшмовых тенях посадок таро, среди скал на крутых и узких тропинках, пронизанных солнечными лучами, слыша их смех и крики, далеко разносившиеся над рекой, я постепенно начал понимать, что такое их детство.

Мир этих детей наводил на мысль о водяных насекомых, то падающих на широкую гладь воды, то уносящихся на прозрачных крыльях к солнцу. В нем было так же тесно, как в летний день над прудом, он не оставлял места для ребенка, любящего уединение или безразличного к азарту соревнования. Хотя границы этого мира были лишь слегка намечены, они соответствовали тем более четким и бескомпромиссным линиям, которые определяли жизнь взрослого гахуку. Стрелами из твердых стеблей травы кунаи они из игрушечных луков чаще стреляли и точнее попадали в обнаженные руки и ноги людей, чем в маленьких зверьков и птиц, неизменно успевавших спастись бегством. Под грубостью в играх скрывалась страстность, с которой добивались превосходства и мстили за поражение. Всегда надо было свести какие-то счеты — ни один удар не прощался, — и если восстановить равенство или добиться преимущества удавалось обманом и хитростью — тем лучше.

Это была свободная республика, но в ней уже прослеживались черты мира взрослых. Уважаемыми ее гражданами были мальчики старше десяти лет. Еще худые и незрелые, узкобедрые, с плоскими животами, они стояли на пороге ошеломляющих переживаний инициации, которой официально заканчивалось детство. Их было не трудно отличить по головным уборам — «гене», узким полоскам белой с красными крапинками коры. Со временем они приобретали цвет темных волос, к которым прикреплялись в виде искусственных кос. Длинные полоски спускались ниже колен и придавали худым фигуркам, когда те не двигались, своего рода театральное достоинство. Но как смешно выглядели эти ленты, взлетая вверх во время потасовки или дополняя ухмыляющиеся физиономии мальчишек, которые повисали вниз головой, обхватив ногами ветку дерева! Дети полновластно командовали предшествующей возрастной группой. Ее члены были обязаны оказывать старшим различные услуги до тех пор, пока, много лет спустя, освободившись от большинства долгов, сделанных от их имени, не заводили собственную семью. Увеличение независимости, связанное с этим шагом, часто выражалось в переселении подальше от дома старшего брата. Это свидетельствовало о тлеющей враждебности. Выражать ее открыто считалось неприличным для близких родичей, но она обнаруживалась у детей в угрюмом озлоблении или сдавленных криках вслед за резким ударом и, напротив, в удовлетворенности, написанной на лице молодого самца, осуществляющего свое право карать.

Очень немногое ускользало от внимания детей. Их любопытство было безграничным, их тела, полные неуемной энергии, почти никогда не оставались в покое. Мне редко удавалось застать их врасплох. Иногда в полуденную жару, когда облака, казалось, сводила боль, а долина простиралась в тупом оцепенении, я видел где-нибудь в огородах шесть или семь прижавшихся к земле фигурок. Наклоненные головы образовывали круг, сливавшийся с неподвижными стенами кунаи, а длинные вымпелы искусственных кос свисали по обе стороны спин. Мне казалось, что каучуковые подошвы моих ботинок совершенно бесшумно ступают по пыльной земле, но, как правило, я успевал сделать не больше двух-трех шагов к детям, как одна из голов поднималась и настороженные глаза, светлевшие на темном лице, начинали искать источник шума. Как только они обнаруживали знакомую им фигуру, неуверенность и настороженность исчезали, уступая место приветливому, узнающему взгляду. Поток слов сразу же поднимал на ноги всю группу, всполошившуюся, как стайка розовых и серых птиц, которых прогнал с голых ветвей камеденосного дерева предупреждающий, крик часового.