Выбрать главу

Я не сомневаюсь в том, что отношения Макиса со мной строились на этих невысказанных посылках. Раздумывая, что побудило его просить Янг-Уитфорда прислать в Сусуроку белого человека, я был склонен заключить, что он ожидал от меня тех же благ, которыми обладали известные ему европейские плантаторы. Если так, то, убедившись, что я стремлюсь к иному, Макис должен был испытать разочарование. Я делал больше, чем следовало, пытаясь оправдать его ожидания, но в конце концов понял, что речь идет о чем-то более важном и что его разочарование абсолютно неизбежно.

Я убежден, что более всего он стремился связать обе культуры моральными узами. Это не значит, что он не был склонен видеть успехи и достижения белых через призму традиционных представлений гахуку о сверхъестественных силах или что не эти представления побудили его связать свою судьбу с белыми так скоро после их появления. Но проявленная им инициатива отражала его личные качества, как правило скрытые за личиной, навязанной ему его официальным положением. Я имею в виду его способность тонко чувствовать и понимать, которую я открыл лишь спустя много времени после первого знакомства. Он не узнал бы мотивов своих поступков в той форме, в какой я их сейчас излагаю, и не имеет значения, что с ними сочеталось непонимание или, скорее, лишь частичное понимание источника могущества белых. Этого и следовало ожидать, потому что ни один гахуку не мог представить себе сложные процессы, предшествовавшие появлению конечных продуктов, которые были достоянием белых людей. Да и сама искусственность колониального общества, во всем зависящего от далекой страны-метрополии, усиливала или по крайней мере поддерживала самые странные представления об истоках его богатства и власти. Но если эти последние элементы и сыграли роль в его решении, мне думается, что немалое значение имел для него также опыт отношений между белыми и его народом.

Управление белых в то время было авторитарным и патерналистским. Представители его были далекими, внушающими почтение фигурами, чьи требования если и не преследовали дурных целей, то часто казались очень странными и произвольными. Такое же (если не большее) расстояние отделяло местное население от белых, которые не были чиновниками администрации. Большинство их в огромной мере зависело от местной неквалифицированной рабочей силы. Скромная плата, которую они предлагали, была для местных жителей главным источником получения дешевых товаров, выставленных в лавках; многие деревни хотели (и даже очень) служить базой для белых, лишь бы пользоваться этими весьма сомнительными благами. Но интерес этих белых к аборигенам носил чисто практический характер. Они требовали, чтобы их уважали за цвет кожи, и большинство из них совершенно не сочувствовало более далеким целям администрации, в которых они не могли не видеть угрозы своему привилегированному положению. В отношениях между черными и белыми, как официальных, так и неофициальных, более всего бросалось в глаза полное отсутствие моральных моментов. Этим я не хочу сказать, что администрация не поступала по справедливости или не сознавала своей роли опекуна или что вся остальная часть белого населения была чисто эксплуататорской — просто не было никаких личных уз, которые пересекали бы кастовые барьеры, никаких общих институтов, фактически ничего, что указывало бы на признание взаимных обязательств и общих интересов, ничего, что стало бы для аборигенов чем-то большим, нежели строго ограниченная практическая зависимость.

Когда я познакомился с Макисом ближе, я пришел к выводу, что он надеется заполнить моральный вакуум, что именно это и было главным мотивом его просьбы, приведшей меня в Сусуроку. В сущности он надеялся создать такой духовный климат, когда вещи, которые ему были нужны и которыми мы обладаем, давались бы бескорыстно, как дар, как естественное следствие уз, связывающих два народа. Не важно, что, по его представлениям (восходящим к традиционному образу мышления), это было равнозначно приобщению к сверхъестественному могуществу; важно было, что он видел необходимость новых отношений между двумя культурами, что он искал новую дверь в будущее.

Поскольку его просьбу следовало истолковать именно так, я не мог не сделать неизбежных выводов. Макис хотел от меня большего, чем скромные материальные блага, которые я мог ему предоставить. Фактически он ожидал от меня не более не менее как установления нового порядка вещей, так что я никак не мог оправдать его надежды. После моего отъезда дверь, которую он надеялся открыть, осталась закрытой так же плотно, а будущее, к которому он стремился, было таким же отдаленным, как в день моего прибытия в деревню. Никто другой не сделал бы больше, чем я, чтобы доказать Макису, что личные отношения могут подняться над двумя несхожими традициями, — но это мало утешало. Временами я не мог уйти от взгляда Макиса, который, казалось, ждал от меня больше, чем я мог дать; от спокойного взгляда, в котором жила вера в невозможное. Зная, что его желания несбыточны, я вынужден был отворачиваться, и страдания, которые я при этом испытывал, еще больше усложняли и без того сложные отношения.

Когда мой дом был готов и я перебрался в Сусуроку, я принял точку зрения Макиса, будто наше трехнедельное пребывание в патруле создало между нами особые узы. Я был ему благодарен за то, с какой готовностью он отвел мне почетное место в кругу своей семьи, за имя, которое он мне дал и которое я предпочитал употребляемому в пиджин-ииглиш обращению «маета», за родовой статус «младшего брата»… Вместе с МакисоМ я открывал для себя окрестности: Гохаджаку, скрывавшуюся под деревьями; открытую небу и воздуху Экухакуку, где жил Гапириха; луга к западу, служившие нейтральной территорией между нагамидзуха и ухето. Его голос вел меня через незнакомые слоги их названий, его рука рисовала ничем не отмеченные границы между отдельными группами населения. Он помог мне узнать жизнь в долине, познакомил с огородами, на которых дрожат под тяжестью росы стелющиеся стебли, с миром, где молчание и солнце останавливают мысль и время и внушают иллюзию, будто настоящее безгранично. С ним я открыл для себя тенистые берега ручьев, воду, которая, как темное стекло, отражает диковинные формы листьев, бамбук, лакированной ширмой вставший у красноватой скалы. У его очага я впервые попробовал пищу гахуку и попытался прочесть на лицах членов его семьи мысли и чувства, отгороженные от меня языковым барьером. Его дом был первым местным жилищем, в которое я вошел и где неуверенно присел на бревно, в то время как у меня за спиной возле стены хрюкали свиньи. Почти каждый вечер он приходил в мой дом, и часто его голос был последним, что я слышал, как бы сигналом, возвещавшим наступление ночной тишины.

Это часть того, что я помню, но я также вижу его стоящим на деревенской улице, помню его тело, особенно темное на фоне неба между домами, его руки, жестикулирующие в ритм с размеренной речью, помню поток слов, обороты речи, упоминания о прежних событиях, вызывавшие одобрительный гул среди людей, сидевших вокруг него на земле. Вот я иду рядом с ним во главе процессии сородичей в другую деревню: мерно покачиваются волосы и малиновая мантия, голова гордо поднята, босые ноги отбивают шаг по пыльной земле; я жду, чтобы он начал говорить от имени нагамидзуха и заставил чужаков признать наше величие. Я вижу, как он в головном уборе из перьев, ярко сверкающем в полуденном свете, стоит среди свиных туш, подняв дубину, готовую обрушиться на следующую жертву, а вокруг — запах крови и смерти. А вот он опускает длинную палку на голые спины женщин, посмевших заговорить на публичном собрании, но в следующий момент он уже нянчится с Люси, которой я дал имя, или смеется в хижине с Гума’е, ее матерью. Во всем его поведений сквозит абсолютная уверенность в себе, сознание, что он своего добился, что он и его таланты достойны уважения, что он — мужчина среди народа, который мужественность считает высшей доблестью.