У гахуку нет богов, которых боялись бы люди, и мало злых духов, если не считать нескольких страшилищ — ужасных в своем безобразии подобий человека, которых иногда видят одинокие путники. Однако мир и все в нем сущее зависят от сверхъестественной силы, безликой власти без названия, не локализованной нигде, проявляющейся в силе жизни, как-то связанной с предками и являющейся в конечном счете источником всякого успеха, необходимого для осуществления чаяний человека. Религиозные искания оказываются, по существу, поисками этой силы, попыткой подчинить ее своей воле, обнаружить ее источник и заручиться ее помощью для обеспечения благополучной жизни. В поисках этих приходится иметь дело со многими неизвестными величинами. Природа искомой силы не выяснена, и, кроме того, неизвестно, каким путем следует идти, чтобы она подчинилась человеку и принесла лучшие плоды. Индивиды и даже целые группы населения могут применять различные методы, по-разному оценивать источник силы, в разной мере подчинять ее себе, но нужду в ней испытывает каждый. Сила эта не злая, она не карает и не осуждает. Существуют, однако, духи, которые могут приносить вред. Они сманивают женщин с огородов или тропинок, соблазняют, а потом плюют им в лицо, тем самым выдавая себя. Такие встречи влекут за собой смерть. Духи недавно умерших, чувствующие, что ими пренебрегают, или недовольные недостаточно уважительным отношением к ним при жизни, насылают иногда болезни.
Средством, которым люди пользуются, для того чтобы подчинить себе источник силы и заставить действовать в нужном для человека направлении, является ритуал. Периодически, через промежутки времени свыше половины жизни поколения, люди при помощи ритуала обновляют свою жизнь, строя «озаха нета». Мне было очень трудно установить его назначение. Неказистое сооружение из кольев и необтесанных досок — это как бы отводной желоб, конец которого, погруженный в невидимый поток, отводит к людям его содержимое и создает сверхъестественный резервуар. Мистическое влияние последнего должно поддерживать их в последующие годы. Этот обряд — высший акт веры и надежды, двуединого порыва слабой человеческой натуры, лежащего в основе любой религии. Но простой стол и побелевшие кости, почти скрытые за молодой листвой, менее красноречиво говорят о непрекращающейся погоне за силой, чем пульсирующие звуки флейт, эхом отдающиеся утром на тропах.
Женщинам говорили, что это крики мифических хищных птиц «нама», которые периодически селятся в мужском доме и уносят подростков во время инициации. И действительно, звук этих бамбуковых инструментов производил именно такое впечатление, и тем, кто запирался в хижинах, когда на улице играли флейты, должно было казаться, что по воздуху бьют невидимые крылья. Однако «нама» — нечто большее, чем символ мужского господства, чем способ напомнить женщинам об их месте. И то обстоятельство, что здесь имел место простой обман, который мог ввести в заблуждение разве что детей, не играло никакой роли.
Я понял это, когда с процессией из двадцати человек поднимался по отрогу в Сусуроку из деревни, где мы весь день до обеда пировали в уединенной хижине на огородах. Мужчины болтали или спали в тени, а «нама» лежали попарно внутри хижины на ложе из ярких листьев и цветов. В этих инструментах не было ничего примечательного: полые колена бамбука, закрытые с одной стороны, примерно в два с половиной фута длиной и в полфута диаметром, с небольшим круглым отверстием, которое прикладывалось ко рту. Лишенные каких-либо украшений, они не представляли собой ценности, и в конце праздника их ломали и сжигали. Их клали на ритуальное ложе, кормили (через отверстие вкладывали соль и вареную свинину), и все же трудно было поверить, что именно от них исходили необычайные волнующие звуки, возвещавшие в разгар сезона празднеств начало и конец каждого дня. По особенно насыщена символикой была их музыка.
Итак, несколько часов спустя после полудня мы возвращались из нижней части долины на гребень отрога. Подъем к Экухакуке был недлинным, но крутым, и, когда мы достигли гребня, я уже ловил ртом воздух и был рад короткому отдыху, пока люди выстраивались гуськом за полуразрушенным безлюдным селением. Примерно на протяжении мили, почти до самой Гохаджаки, гребень отрога был узким, и по обеим сторонам тропинки круто падали вниз склоны. Трава во многих местах росла скудно. Недавние оползни, рассекшие склоны красными и шоколадными шрамами, унесли с собой кусты кротолярии и совершенно оголили тропинку, словно парившую чудодейственным образом в свете и воздухе и настолько открытую взгляду, что любого, кто шел по ней, можно было видеть снизу, с огородов, так как фигуры четко вырисовывались на фоне затаившего дыхание неба. На этой-то тропинке те, кто был ближе всего к флейтистам, закрыли их ветками с листьями, чтобы спрятать от постороннего взгляда, хотя эта попытка наверняка должна была показаться жалкой уловкой любому, чьи любопытные глаза, привлеченные звуками музыки, поднялись бы из огородов. Мужчины были поглощены игрой и вступали в разговор лишь тогда, когда передавали флейты новой группе. Я не мог сказать, что именно они чувствовали, хотя ослепительный солнечный свет подчеркивал экстатическое выражение их лиц. Вдруг мне пришла в голову мысль, что они, возможно, хотят быть увиденными, что они хорошо понимают, какое впечатление производят. Я подумал, что каждый шаг наполняет их растущей гордостью и теснее сплачивает в общем для всех порыве.
Когда мы уже приближались к Гохаджаке, Гапириха, державший в руках огромную палку, пошел вперед, чтобы очистить дорогу нашему шествию. В селении он, пробегая мимо запертых хижин, бил по дверям палкой, разгоняя перепуганных кур, сидевших на плетеной кровле, и вездесущих свиней, копавшихся в кучах отбросов у очагов. Флейты зазвучали еще пронзительнее; музыканты, казалось, удвоили свои усилия, будто вдохновленные страхом невидимых слушателей за стенами хижин, гортанными криками мужчин и ответным приветствием старой Алум. Преклонный возраст давал ей право оставаться снаружи, и она стояла, опершись на трость, лицом к «нама». Глаза ее были крепко зажмурены, худое, сгорбленное тело сотрясалось от пронзительного крика.
У меня в хижине музыканты осторожно положили флейты на пол. Мужчины походили на участников состязания, для которого им потребовалось напряжение всей сил. Они словно опьянели от возбуждения, хотя силы их были на исходе. Нервная энергия, совсем недавно испытавшая такой взлет, постепенно успокаивалась. Этому помогала непрестанная болтовня. Глаза Хунехуне горели. Его голос дрожал, как и рука, покоившаяся на паре флейт, когда он пытался объяснить мне, какие чувства вызывает в нем их волшебная музыка. Испытываемое им эстетическое наслаждение было тесно связано с тем, что для этой музыки всегда требовались две флейты, бас и дискант, пункт и контрапункт, мелодия и ритм, которые были двумя частями единого целого. Одна без другой они не несли абсолютно никакого эмоционального заряда, но, когда играли вместе, дополняя друг друга и чередуясь, общий эффект был волшебным, и эту загадку Хунехуне не мог объяснить. Беспомощно жестикулируя, он повернулся к Бихоре и сказал, что игра того так на пего подействовала, что, будь он женщиной, он пришел бы в дом Бихоре. Его слова (их невозможно было истолковать иначе) приписывали «нама» сексуальное значение. Мужская сексуальность была проявлением могущества, жизненной силой, основой существования; флейты не только символизировали силу в самом широком смысле этого слова, но также связывали ее со всей структурой отношений между мужчиной и его собратьями.
У каждого подразделения рода, то есть группы мужчин, имевших по мужской линии общего предка, была своя определенная мелодия. Она передавалась от поколения к поколению, символизируя бессмертие группы, нерушимость господствующих в ней отношений, внутреннюю гармонию, взаимозависимость ее членов и их солидарность перед лицом остального мира. В мелодиях «нама» каждое подразделение рода выражало и видело, как в зеркале, свой облик и свои цели, прославляло их и невидимую силу, которая помогала достигнуть их.
В последующие недели не было дня, на ткани которого звуки «нама» не нарисовали бы свой узор. В Сусуроке хорошо были слышны флейты людей гама, но потом другие племена и деревни заявили о своем намерении устроить празднества, и по утрам казалось, что флейты из десятка селений переговариваются между собой: жестко-настойчивые — с травянистых пространств юга; тонкие и тревожные, как последние звуки эха, — с высокогорных долин в западных горах. Хотя крики флейт стали привычными, я не мог спать, когда они раздавались. Я всегда просыпался, когда они начинали биться о порог зари, все время помнил о них, ожидая их возвращения через золотисто-голубой воздух вечера. Их неслышная вибрация днем пульсировала в солнечном свете и в пурпурной подкладке облаков, проносилась вслед за ветерком по листьям тростниковых оград, наполняя весь ландшафт биением жизни.