В Сусуроке не прекращались разговоры, вызывавшиеся флейтами гама, хотя люди старались показать свое полное безразличие. Они пожимали плечами, когда я спрашивал, собираются ли гама провести кроме церемониального обмена свиньями инициацию. Возможно, они и не могли дать ответ, но, кроме того, явно старались любой ценой преуменьшить значение событий. «Идза нама», очевидно, затрагивали самые уязвимые их места, их гордость и репутацию, и вызывали стремление принять вызов, чтобы утвердить свое равенство с другими, которого требовало общество гахуку. Флейты утром и вечером, казалось, ставили под вопрос это равенство, как бы предлагая другим деревням показать свою силу или, если они этого не смогут, признать хотя бы временное поражение. Неизбежно люди начинали обсуждать, смогут ли ответить на вызов.
Такое обсуждение шло и в Сусуроке. В нем не было ничего официального — просто осторожное зондирование общественного мнения, проводившееся людьми, которых бесило щекотливое положение деревни, вынужденной оставаться пассивным наблюдателем, в то время как гама утверждали свою силу. Действовать приходилось крайне осмотрительно, избегая оскорбительных упоминаний о событиях у границ селений гама. Главным источником информации для меня был Макис. По его сведениям, было очень мало шансов на то, что и наши флейты, флейты нагамидзуха, запоют. Устройство празднеств зависело от многих обстоятельств. Необходимо было заручиться согласием всех ветвей племени, а получение согласия в свою очередь зависело от точной оценки индивидуальных ресурсов и обещанных вкладов. По мнению большинства, вряд ли люди нагамидзуха в этом году могли взвалить на себя такое бремя. Им приходилось ждать другого, более подходящего времени, хотя некоторые жители деревни выступали против такого решения.
В Сусуроке все оставалось неизменным и месяцем позже, когда рука прошлого протянулась к Асемо, чтобы утвердить над ним свою власть. Я работал один у себя дома. Была уже поздняя ночь. Этим вечером ко мне никто не пришел, и круг света от моей лампы был одинокой поляной в наступавшем со всех сторон лесу тьмы. Движение у двери заставило меня резко поднять голову, и через какую-то долю секунды я понял, что это Макис и его брат Маниха. Их темные тела рассекли поле желтого света, и, слегка наклонившись вперед, они расположились на полу рядом с моим стулом. Даже когда Макис не двигался, было невозможно не видеть в нем великолепного оратора, с блеском выступавшего на собраниях рода. Его ногти, если и не такие ухоженные, по длине не уступали ногтям женщины; от них мой взгляд перешел на державшую сигарету руку с чуть согнутым запястьем, приготовившуюся к одному из тех энергичных жестов, которыми Макис размерял свой словесный поток. В профиль на фоне света его спина казалась пружиной, готовой распрямиться, готовой к внезапному рывку, как мускулистые бедра скрещенных ног. Подняв подбородок, он смотрел на меня сквозь мраморные завитки синего дыма. Позади него, тоже лицом ко мне, сидел Маниха. Было видно, что он старше. На его коже кое-где уже начали появляться морщины, и под белым как мел пушком она казалась блеклой. Как всегда молчаливый, он предоставил говорить Макису и вставлял короткие фразы, лишь когда хотел увериться, что я понял.
Я слушал не очень внимательно — мне хотелось поскорее вернуться к работе. У меня из головы не выходило незаконченное предложение, и, когда наступила обычная в разговорах с гахуку пауза, я уже почти не мог скрыть свое нетерпение. Я посмотрел на часы, но потом вспомнил, что этот жест абсолютно ничего не говорит им. Мне оставалось или перестать обращать на гостей внимание, или лечь спать — ничто другое не подействовало бы на них до тех пор, пока они сами не захотели бы уйти. Макис снова заговорил.
Я чуть было не пропустил его слова мимо ушей, когда до меня дошло, что гама решили провести инициацию группы мальчиков. Забыв обо всем па свете, я забросал Макиса вопросами, желая узнать как Можно больше об этом обряде, которого мне еще не довелось увидеть. Я был так поглощен вопросами, что почти не замечал возраставшей сдержанности Макиса. Чем настойчивее я требовал у него подробностей, тем туманнее становились ответы. Поняв наконец, что их визит связал с празднествами гама, я стал ждать, чтобы они раскрыли свои карты. А ночь все надвигалась на круг света, который отбрасывала моя лампа. Мне показалось, что атмосфера доверия исчезла, и я уже стал думать, как бы мне ее восстановить, когда Макис опередил меня, спросив, что думают белые об этих обычаях.
Я ответил, тщательно взвешивая слова и подчеркивая, что мое личное отношение не имеет ничего общего с позицией миссионеров или административных служащих. Макис внимательно слушал, время от времени оборачиваясь, чтобы ответить на вопрос Манихи, который, очевидно, плохо понимал мой ломаный гахуку. Когда я кончил, оба как будто были удовлетворены моим ответом, хотя я вовсе не уверен, что они поняли, в чем различие между мной и властями. Проблема не была чисто языковой. Трудность скорее заключалась в том, что они не могли видеть отличия между отдельными категориями белых и были склонны приписывать всем белым общие цели и полную взаимную поддержку во всем, что касалось местного населения. После недолгого размышления Макис переменил позу, поднял глаза и, глядя на меня в упор, спросил, не буду ли я возражать против того, чтобы Асемо тоже прошел инициацию.
Застигнутый врасплох, я был совершенно не в состоянии понять, о чем практически идет речь. Видя мои колебания, они заговорили, но так быстро, что мне трудно было следить за смыслом слов. Маниха хотел, чтобы его сын прошел инициацию. Он еще до этого выступал против решения Сусуроки не устраивать праздника и гово^ рил, что в деревне есть несколько мальчиков, которым пора пройти инициацию. Он предлагал внести в фонд празднеств четырех больших свиней (этим проявлением щедрости он надеялся склонить общественное мнение к своему предложению). Один из самых консервативных людей в Сусуроке, он не одобрял перемен, которые несло с собой влияние Хумелевеки. Вероятно, он подозревал, и не без оснований, что организация мужчин начинает хиреть из-за того, что перед мальчиками в возрасте Асемо открылись новые возможности. Работа его сына у меня указывала, куда направлены их интересы и стремления, и Маниха знал, что, если я уеду, Асемо найдет работу у другого белого. И тем не менее Маниха считал необходимым узнать мое мнение, прежде чем устраивать инициацию сына. Я был наставником мальчика в выбранной им жизни и, возможно, в некоторых отношениях был ближе к нему, чем отец, который хотел теперь знать, возможно ли примирить наши представления о жизни.
Я не мог односложно ответить на его вопрос и отвел глаза в сторону. Маниха никогда не был среди тех, кто раздражал меня постоянной навязчивостью и бесцеремонными вторжениями. За все время я не сказал ему больше десяти слов, а он тоже никогда не обращался ко мне прямо. И, однако, я всегда интуитивно чувствовал, когда Маниха приходил или уходил, и часто испытывал непреодолимое желание посмотреть на него. Я тоже ловил на себе его взгляд, и тогда он сразу отводил его. Мне казалось, что его сдержанность проистекает от безразличия, но теперь я понял, что она следствие скрываемых эмоций и что это они вызывали во мне тягостное чувство, когда я ловил на себе его пристальный взгляд. Почему-то у меня не было ощущения, что Маниха испытывает ко мне неприязнь или недоволен моими отношениями с Асемо, хотя он должен был считать меня своим противником. Не я лично, а образ жизни, который я представлял, будил его настороженный интерес. Он смотрел на меня, как бы оценивая своего врага и пытаясь представить себе исход борьбы.