Выбрать главу

По западным стандартам мужской красоты он был невысок, но все его движения выдавали чувство собственного достоинства, компенсировавшее недостаток роста. Из-под век, изгибавшихся в том же направлении, что и поднимавшиеся вверх при улыбке утлы губ, глядели карие глаза. Скулы и переносица резко выделялись на фоне теней, скользивших по его лицу при каждом повороте головы. На уровне плеч качалась грива из туго сплетенных косичек.

Когда Янг-Уитфорд спросил, в чем дело, Макис поспешил заверить его, что у гахуку все благополучно. Он пришел один и по собственной инициативе, сказал он, чтобы попросить правительство направить к ним белого человека. Сначала Янг-Уитфорд предположил, что вождь имеет в виду одного из европейцев, присматривавших себе землю в долине, но Макис ответил, что ему нужен не такой человек. Выяснить точнее, чего же именно он хочет, так и не удалось Макис смутился и сказал, что правительство само должно знать, какой человек ему нужен. Тут Янг-Уитфорд вспомнил о моем письме. Он прочитал его и объяснил Макису, что в нем говорилось о прибывающем в Хумелевеку через несколько дней белом человеке, который хочет жить в какой-нибудь местной деревне. У Макиса сразу поднялось настроение, и он тут же попросил Янг-Уитфорда привезти меня в его селение.

Узнав об этом разговоре, я усомнился, целесообразен ли такой визит. Я не знал мотивов просьбы Макиса и боялся оказаться с самого начала в ложном положении, в роли, которая не доставила бы мне удовольствия и не была бы полезной для моей работы. Но поскольку просьба вождя могла быть совершенно безобидной, я согласился встретиться с ним.

В после дующие Два года я порой усматривал в нем только корысть, хотя и тогда сознавал, что несправедлив к нему, что он заинтересован не столько в очень скромных материальных выгодах, которые я мог ему дать, сколько в чем-то большем. Значительное различие между мной и другими европейцами давало его группе и ему самому, как моему наставнику, выгодный престиж, и скоро я понял, что мне надо остерегаться поползновений спекулировать на влиянии, которым я якобы пользовался в управлении округа. Мне приходилось отвечать отказом на лестные просьбы писать письма в суд по поводу предстоящего судебного разбирательства — Макис обращался ко мне с ними на том основании, что я, по его словам, знал местные обычаи. Но и это было отнюдь не самым важным из того, что он надеялся получить. Я вовсе не ожидал, что он сможет выразить свои чаяния словами (он принадлежал к народу, который не предается интроспекции[15] или абстрактным размышлениям), но понимал, что его отношение ко мне было для него залогом будущего, попыткой ступить на одну из нехоженых троп, ведущих к завтрашнему дню. Не было никаких сомнений в том, что Макис — последний из своего народа, кому удалось достигнуть положения и влияния единственно традиционными путями, и что те его способности, которые создали ему репутацию и привлекли последователей, уже теперь все меньше содействуют поддержанию авторитета вождя. Я думаю, он знал или понимал, что для него есть только один путь, что путь этот ведет к миру Хумелевеки и что в непрерывной конкуренции между людьми его ранга преимущество у тех, чей взгляд обращен к горизонту.

Если это действительно так, меня связывали с Макисом более тесные узы, чем если бы он видел во мне только источник материальной выгоды. Подростки и молодые люди могли приобщиться к новому миру, нанимаясь к европейцам в качестве домашних слуг и рабочих. Это давало им возможность, пусть ограниченную, приобрести новые познания и, быть может, раскрыть тайну власти и могущества белого человека. У тридцатишестилетнего мужчины выбор был ограничен. Решение, принятое Макисом, великолепное в своей простоте, Создавало и скрытую напряженность в наших отношениях: он питал надежды, которых не мог высказать, и предполагал, что я пойму их без слов, я же знал, что не смогу оправдать его ожиданий.

Но я еще и не догадывался о существовании этой проблемы, когда в конце дня мы с Янг-Уитфордом уселись в джип и выехали в деревню Макиса. С высот Хумелевеки мы нырнули в золотисто-голубой воздух, то круто спускаясь в овраги, то взлетая по волшебным кривым туда, где горные породы на западных склонах отбрасывали ослепительно яркий свет. У дороги было очарование, которого совершенно лишены полосы бетона, с безупречной точностью рассекающие нашу страну. В ней было что-то от людей, мимо которых мы проезжали: мужчин с длинными волосами, гордо державших в руках луки, женщин, вереницами несших в корзинах на голове собранные за день овощи и фрукты, детей, которые, разинув рты, остолбенело глядели на нас из-за изгородей. Дорога напоминала о прежних временах, когда путешествия волновали, когда приветливо манящая тропа могла обернуться опасностями, когда смена событий давала путнику по возвращении домой неисчерпаемую тему для разговоров.

Примерно в трех милях от Хумелевеки мы резко повернули к центру долины. Я прижался к сиденью, чтобы не сорваться с него, пока мы тряслись по еле намеченному проселку, который был немногим шире джипа. Направо, прямо над нашими головами, поднималась вершина хребта, которую хлеставшая по лицу и рукам высокая трава кунаи заслоняла от меня. Впервые после приезда я испытал чувство, которое, должно быть, испытывает заключенный. Во время пребывания в Тофморе я избегал ходить через эту траву, ненавидя ее удушливые коридоры, где часами нельзя было увидеть ничего, кроме потной спины человека, идущего непосредственно перед тобой. Я очень легко обгораю: жара и свет, отражающиеся от метелок травы, причиняли мне такие страдания, что я весь словно сжался и напрягся, как мышцы моего лица и губы, которые больно обжигал воздух. Неожиданно кунаи расступилась, и, набирая скорость, мы скатились под гору. Осев на один бок, машина остановилась в деревне.

То ли от жестокой тряски, то ли от непривычного ощущения высоты мне показалось, когда мы вырвались на открытое место, что небо и горы вдалеке качаются. Земля как будто поднялась навстречу мне, словно я ступил сначала на непрочное сооружение из стелющихся растений и тростника. Я увидел перед собой на вершине отрога расчищенную площадку ярдов шестидесяти длиной и двадцати шириной. По обеим сторонам склоны круто спускались в долину, которую в этот поздний час трудно было различить.

Контуры дна уже скрылись под глубокой дымкой, пронизанной яркими полосками там, где заходящее солнце зажгло над рекой верхние террасы. С одной стороны на фоне вечернего неба рисовались темные контуры стоявших в ряд пятнадцати или двадцати круглых хижин. На вершине каждой конической крыши торчала длинная палка, которая выглядела так театрально, что я почти ожидал услышать приветственное пение труб и увидеть, как развертываются и полощутся на ветру бесчисленные разноцветные знамена.

Когда мы прибыли, большинство жителей деревни ужинали у своих хижин. У меня осталось расплывчатое воспоминание о том, как люди вскакивали на ноги, а визжащие свиньи бросались врассыпную от очагов, оставляя на земле испражнения, от которых поднимался пар. Вокруг кишели голые дети, не обращавшие никакого внимания на сердитые окрики мужчин, спешивших пробиться к нам через толпу. В суматохе я не услышал, как Янг-Уитфорд позвал Макиса, но при виде темного улыбающегося лица сразу догадался, кто это. Он быстро проговорил несколько слов, потом обнял меня и прижал к себе — это установленное обычаем приветствие.

Мы пробыли в селении Макиса не больше десяти минут. Янг-Уитфорд сказал ему через переводчика, что, если я соглашусь там жить, мне понадобится дом. Макис закивал головой и, положив руку на мое плечо, указал на небольшой пригорок невдалеке от деревни. Я объяснил ему, что предпочел бы жить в самом селении. Тогда, подобрав щепку, он подвел меня к краю площадки напротив ряда хижин, наклонился и очертил на земле круг. Это был чертеж тростниковой хижины, которая потом стала моим домом.

Когда я возвращался в сумерках в Хумелевеку, у меня было чувство, что начало обнадеживающее — особенно по сравнению с приемом, оказанным мне десятью годами раньше в Тофморе. Там в первый вечер, когда я понял, что я в деревне нежеланный гость, мною овладели усталость, смущение, чувство неполноценности. Местные жители были вежливы, но совершенно беззастенчивы в своем любопытстве. Они набились в комнатушку, где я распаковывал свое имущество, и, усевшись вокруг на полу, наблюдали и комментировали все, что я делал. Ушли они только поздно ночью. После нескольких часов этого невольного общения я устал улыбаться, меня тошнило оттого, что мои гости непрерывно сплевывали. Я впервые соприкоснулся с грязью и нечистоплотностью, составляющими неотъемлемую часть первобытного образа жизни, и, когда я заметил, как женщина, утерев рукой нос ребенку, вытерла испачканную руку о свое голое бедро, оставив на нем густую желтую слизь, я не мог предположить, что эти люди когда-нибудь покажутся мне привлекательными. Кроме того, мне хотелось остаться одному, чтобы обдумать ультиматум, который фактически был мне предъявлен жителями Тофморы. Как только я появился, меня спросили, долго ли я намерен пробыть в Тофморе, и я ответил, что месяцев девять. Ответ мой стал, очевидно, предметом широкого обсуждения. Через некоторое время один из мужчин помоложе, знавший пиджин-инглиш[16], сообщил, что старейшины решили позволить мне остаться на «две луны», после чего, по их мнению, мне следовало перейти в другую деревню, выше по долине. Вообще говоря, они предпочли бы, чтобы я ушел на следующий день, но был сезон дождей, река разлилась, и они не могли перевезти меня на другой берег.

вернуться

15

Интроспекция — наблюдение над собственным сознанием.

вернуться

16

Пиджин-инглнш — смешанный англо-меланезийский жаргон, широко распространенный на Новой Гвинее, архипелаге Бисмарка, Соломоновых о-вах и Новых Гебридах. Лексика этого жаргона преимущественно английская, грамматический же строй близок к меланезийскому.