8 августа 1920
Павы ходили, перья ронили,
а за павами красная Панна,
Панна Марыя перье зберала,
веночек вила.
(Стих пинских калик перехожих)
Видели мы, нищие, как Мария Дева
проходила мимо округлого дворца;
словно отголосок нездешнего напева,
веяло сиянье от тонкого лица.
Облаков полдневных, бесшумно-своенравных
в синеве глубокой дробилось серебро.
Из-под пальмы выплыли три павлина плавных
и роняли перья, и каждое перо, —
то в тени блестящее, то — на солнце сонном
легкое зеленое, с бархатным глазком,
темною лазурью волшебно окаймленным,
падало на мрамор изогнутым цветком.
Видели мы, нищие, как с улыбкой чудной
Дева несравненная перья подняла
и венок мерцающий, синий, изумрудный,
для Христа ребенка в раздумии сплела.
2 августа 1920
Здравствуй, смерть! — и спутник крылатый,
объясняя, в рай уведет,
но внезапно зеленый, зубчатый,
нежный лес предо мною мелькнет.
И немой, в лучистой одежде,
я рванусь и в чаще найду
прежний дом мой земной, и, как прежде,
дверь заплачет, когда я войду.
Одуванчик тучки апрельской
в голубом окошке моем,
да диван из березы карельской,
да семья мотыльков под стеклом.
Буду снова земным поэтом:
на столе открыта тетрадь…
Если Богу расскажут об этом,
он не станет меня укорять.
13 августа 1920
“Мерцательные тикают пружинки…”
Мерцательные тикают пружинки,
и осыпаются календари.
Кружатся то стрекозы, то снежинки,
и от зари недолго до зари.
Но в темном переулке жизни милой,
как в городке на берегу морском,
есть некий гул, он дышит смутной силой,
он ширится, он с детства мне знаком.
И ночью перезвоном волн да кликом
струн, дальних струн, неисчислимых струн,
взволнован мрак, и в трепете великом
встаю на зов, доверчив, светел, юн…
Как чувствуешь чужой души участье,
я чувствую, что ночи звезд полны,
а жизнь летит, горит, и гаснет счастье,
и от весны недолго до весны.
14 августа 1920
Дорога в темноте печалится лесная,
о давних путниках как будто вспоминая,
о бледном беглеце, о девушке хромой…
Улыбка вечера над низкой бахромой
туманно-гладких туч алеет сквозь ольшаник.
Иди себе да пой, упорный Божий странник,
к тебе навстречу ночь медлительно летит.
Все глуше под листвой дорога шелестит,
истлевшую красу вбирая все покорней,
и всюду расползлись уродливые корни,
как мысли черные чудовищной души.
Лес жаден, ночь слепа, ночлег далек, спеши.
Чу… ветер или зверь? не ведаешь… То справа,
в тумане меж стволов, пустынно-величава,
распустится луна, то слева из листвы
тропинка выбежит, и жуткий гук совы
проснется в глубине, как всплеск на дне колодца.
Порою же мелькнут над отблеском болотца
семь-восемь сосенок причудливой чредой;
в луче ты различишь цветов пушок седой
да ягоды глухой дремотной голубицы.
Пройдешь, заденешь ветвь, и плач незримой птицы
вновь скатится, замрет, и длительный двойник
ответит издали…
Да, сказочен твой лик,
да, чуден ропот твой, о хмурый, о родимый.
Под тучами листвы звучат неутомимо
от вешних сумерек до пасмурной зари
лесные голоса. Поди же разбери,
что клич разбойничий, что посвист соловьиный.
Все отзвуки земли слились в напев единый,
и ветер мечется, и, ужаса полна,
под каждой веткою свивается луна.
Так ночью бредит лес величественно-черный,
и лютый, и родной… О путник, ты упорной
да ровной поступью, да с песнями иди,
пока в нечаянном просвете впереди
не развернется даль полей — еще лиловых
в тот свежий, юный день. О странствиях суровых
тогда забудешь ты. За полем вспыхнет день
на крышах, имена оврагов, деревень
чирикнут в памяти, простые, дорогие…
И это вещий путь. И это ты — Россия.
Я всем вам говорю, о странники! — нежданный
глубокий благовест прольется над туманной
землей, и, полный птиц, волнистый встанет лес,
черемухой пахнет из влажного оврага,
и ветру вешнему неведомый бродяга
ответит радостно “воистину воскрес”.
В полях, на площадях, в толпе иноплеменной,
на палубе, где пыль толпы неугомонной
бессонного кропит, — да, где бы ни был он, —
как тот, кто средь пустой беседы вдруг приметит
любимый лик в окне — так встанет он и встретит
свой день, свет ласковый и свежий, свет и звон.
И будет радостно и страшно возвращенье.
Могилы голые найдем мы — разрушенье,
неузнаваемы дороги, — все смела
гроза глумливая, пустынен край, печален…
О чудо. Средь глухих, дымящихся развалин,
раскрывшись, радуга пугливая легла.
И строить мы начнем, и сердце будет строго,
и ясен будет ум… Да, мучились мы много,
нас обнимала ночь, как плачущая мать,
и зори над землей печальные лучились, —
и в дальних городах мы, странники, учились
отчизну чистую любить и понимать.