Но на сторону Фроси встала Макрида Никаноровна.
— Женское сердце, Егор Егорыч, нам лучше знать. Оно — как камень на горе: лежит молчит, а уж как падать станет — земля застонет…
С этого вечера и подружилась Фрося с Макридой Никаноровной.
Выгнанный за «двурушничество» из совхоза Рыклин целые дни просиживал с Макридой за туесом пенной медовухи.
— Хватит, понаживали, жена! Поцарствовали! — и борода Егора Егорыча начинала трястись.
Все чаще вспоминал Рыклин дни величия своего среди крестьян.
— Кто самый умный в деревне? Егор Егорыч! Кто самый почетный? Егор Егорыч! Кто на сельской сходке в красном углу? Егор Егорыч! Кто в волости у волостного старшины, у пристава, у волостного писаря желанный гость? Все он, Егор Егорыч Рыклин!.. Да где же ты, старое, доброе время? Где ты? — громко спросил он, бессмысленными глазами упершись в жену.
Егор Егорыч и Макрида Никаноровна выпили полный туес медовухи. Обнявшись, с надрывным плачем, с причетами как по покойнику, запели Рыклины ржавчиной въевшуюся в сердце песню: «Что-то солнышко не светит, над головушкой туман… Али пуля в сердце метит, али близок трибунал…».
После песни еще выпили. Не слышал Егор Егорыч, как раздела его Макрида Никаноровна и уложила в постель.
Во сне он увидел себя мстителем. Лежит Рыклин на высокой горе, и перед ним пулемет. А внизу выстроились миллионы коммунистов, и на самом видном месте бровастый, широколобый Адуев. Косит их из раскалившегося докрасна пулемета Егор Егорыч, целит в грудь Адуеву, как в мишень, а коммунист стоит и только смеется над ним.
Осень в этом году стояла янтарная: только ленивцы не управились бы с хлебом. Зима легла в одну ночь.
Собираясь в «Дом ребенка» на дежурство, Марина взглянула в окно и увидела нависшие над Теремками толстые ультрамариновые тучи. Селифон тоже посмотрел на Теремки.
— Ночью жди снега. Отмолотились вовремя: значит, на днях будем брать медведей на берлогах… — весело сказал он.
И действительно в эту ночь упал снег. Глубокий, мягкий, он выглядел молочно-голубым, невесомым и призрачным, как сказка, как детский сон.
Белые крыши домов, белая, словно выутюженная лента тракта веселили возвращающуюся с дежурства Марину.
Пахнущий расколотым, спелым арбузом, чуть колючий, хрусткий воздух, казалось, можно было отламывать и глотать кусок за куском. В доме был разлит необычайно белый, словно опаловый прохладный свет.
Хотелось, как в детстве, беззаботно выбежать во двор, сесть на санки и с замирающим сердцем пустить их с крутой горы.
Любит сибиряк первый снег и зовет его нежно и ласково: «первачок».
— Хозяин парится. Если торопитесь, пошевелю его, Селифон Абакумыч! Любитель он у меня с веником. В баню в шапке и в рукавицах, как закоренелый кержак, ходит…
Аграфена улыбалась.
В тоне, каким она предложила «пошевелить» Вениамина, Селифон чувствовал, что ей жаль лишать мужа удовольствия попариться всласть.
— Я обожду, Аграфена Григорьевна. С государством рассчитались вчистую, с колхозниками — тоже, теперь и отдохнуть можно.
Председатель просидел не менее получаса, а Вениамина не было.
Аграфена поставила на стол клокочущий самовар.
— После баньки любит он у меня чайку с сотовым медом попить.
Адуев поднялся.
— Однако я сам дойду до него. Его, видно, с банного-то полка клещами стаскивать надо.
— Воз березовых дров спалила. На каменку не только плеснуть, а и плюнуть страшно, вот ему и любо на полке, как карасю на сковородке, — засмеялась веселая Аграфена.
Баня Татуровых — над рекой. Селифон еще с крыльца увидел ее, всю клубящуюся белым паром и, казалось, готовую вот-вот вспыхнуть.
Вскоре он услышал хлест веника и такие всхлипы в раскаленной утробе татуровской баньки, что сразу же отбросил мысль раньше времени беспокоить Татурова. «Пусть потешится вволюшку».
Адуев сел на снежный надув у бани.
В жарком костре зари пылал заиндевелый лес на Теремке. Лиловые тени скользили по берегам Черновой. Наструги сугробов голубели, словно оледеневшие гребни волн.
Не замерзающая и в сильные морозы полынья на середине реки дымилась, как упавшее на землю облако.
Шум — веника смолк. Прокопченная дверь бани распахнулась, и вместе с фонтаном пара выметнулся на снег красный, точно сняли с человека кожу, Вениамин Ильич. С вытянутыми, дымящимися руками он, словно в омут, нырнул в снежный сугроб.
Адуев только теперь заметил, что снег у бани искапан Вениамином, и по числу свежих «катовищ» сосчитал, что Татуров охлаждается шестой раз…