В один из приездов в Черновушку секретаря райкома Быкова Селифон спросил:
— Михайло Михайлыч, мы вот тут с коммунистами, с товарищем Татуровым не один раз серьезный имели разговор о будущем: чтоб двигать колхоз вперед, надо учиться и колхозникам и их руководителям. Неграмотный председатель — половина председателя. И вот на правлении решили: в первую очередь учиться мне и ей, — Селифон указал глазами на Марину. — Помогите нам оформить это дело.
— Придумали хорошо. Тут, друзья мои, даже и согласовывать с краем не придется, а я всей душой, — одобрил Быков.
И вот Адуевы, окруженные тесным кольцом друзей, шли по улице. Впереди, позвякивая бубенцами, по сильно заснеженной дороге вперепляс шла тройка рослых темно-гнедых колхозных лошадей, запряженных Рахимжаном в дорожную кошевку, в новую, под польским серебром, дорогую сбрую.
Адуев и Марина были одеты по-зимнему, в козловые дохи и черные валенки. На голове Селифона серая мерлушковая папаха, у Марины соболья шапочка. От оживленных разговоров лица Селифона и Марины раскраснелись. Адуев необычно много говорил.
Указав на новый гараж колхоза, он обвел всех смеющимися глазами и сказал:
— Это, конечно, только начало. И так хочется знать, что здесь у нас будет завтра.
Адуев замолк. Только что улыбавшееся лицо его стало мечтательно-сосредоточенным: он глядел на вечно чистое небо, на заснеженные кудрявые Теремки, на широко расплеснувшееся в долине родное село.
Молчание, как всегда во время проводов, было томительно.
Марфа Даниловна, Вениамин Ильич, Матрена Погонышева и Герасим Андреич заговорили вдруг разом:
— Пиши нам, Селифон Абакумыч, а уж мы о всем, о всем напишем тебе…
— Пожалуйста, пишите и с дороги. Открытки я вам в маленький чемодан засунула… — Марфа Даниловна обняла Марину за плечи. — Как я рада за тебя, — шепнула она в ухо подруге.
Марфу Даниловну перебила Матрена Погонышева:
— В Бийске встренете Орефия Лукича, вспомните ему, как я на его пружинной кроватке дрыхла. А теперь, мол, у Матрены своя эдакая. Так и скажите: форменная, мол, на пружинах…
За деревней ямщик остановил тройку.
Прощаясь, Адуев снял шапку.
— Ну давайте, по русскому обычаю, целоваться, друзья!
Адуев бросил шапку на дно кошевки и поцеловал сначала Вениамина Ильича, потом стоявших рядом с ним Рахимжана и старика Дымова.
Аграфена Татурова, косясь на Марину, шепнула Селифону в ухо:
— О Леночке не беспокойся — она у нас у всех на глазах.
Селифон крепко прижал к себе Аграфену, благодарно посмотрел ей в глаза и поцеловал.
Матрена Дмитриевна вытерла платком губы и обняла Марину.
— Ну, дай тебе бог, Маринушка, благополучного хожденья по Москве. А то, сказывают, там трамваи, автомобили, оборони бог… густо идут.
Марфа Даниловна взяла голову Марины в руки, откинулась назад, внимательно посмотрела ей в глаза и потом крепко поцеловала несколько раз.
Чуть в стороне от всех провожающих безмолвно, безучастно, без кровинки в лице — Муромцева.
Анна Васильевна стояла с опущенными глазами: она словно все время пребывала в глубокой задумчивости, разрешая какую-то необыкновенно важную для нее задачу.
Марина подошла к ней и сдержанно, суховато сказала:
— До свиданья, Анна Васильевна.
Вздрогнув, Муромцева негромко ответила:
— До свиданья, Марина Станиславовна, — и пожала протянутую руку Марины.
Взглянув на оживленного, раскрасневшегося на морозе, огромного, казавшегося громоздким в козьей дохе Селифона, точно вовсе и не замечавшего ее безучастности, Муромцева попятилась и спряталась за спину отца.
— До свидания!..
— До свидания!
Ямщик, подобрав вожжи, ждал, пока Адуевы усаживались в кошевку.
— Трогай! — негромко сказал Селифон Абакумыч.
Лошади рванули. Адуевы откинулись на спинку. Навстречу побежал снег. Селифон и Марина встали в кошевке во весь рост и, держась за руки, обернулись. Провожающие махали им платками, шапками. Наклонившись вперед, заслонив ладонью глаза от ослепляющего солнца, Анна Васильевна смотрела на Селифона долгим, неотрывающимся взглядом.
И какая же сверкающая даль! Сколь же прекрасна светлая наша страна! Величайший в мире народ выбрал, обжил, немеркнущей в веках драгоценной кровью своей отстоял в годины лихолетий, кровью и потом удобрил тебя, родная моя земля.
Горы, леса, ширь — конца-краю нет…
Кому не понятна гордость тобою и нежная сыновняя любовь к тебе?!
Какой лютый враг может выжечь любовь к тебе?