всевозможные талисманы и послушно пили водопроводную, в лучшем случае родниковую воду, выдаваемую за чудесное зелье, и заставляли пить ее своих детей, думая, что избавляют их от напасти. Гибли целыми семьями, и муниципалитет сразу опечатывал дом, но нехватка жилья была такова, что всегда находился бедолага, предпочитавший риск заражения скитанию под холодным дождем; он занимал пустующее жилище, тут же подхватывал инфекцию и потом умирал страшной безвременной смертью. Однако не всегда происходило именно так: бывали и случаи самоотверженности, что естественно в экстремальных условиях. Так, например, рассказывали об одной монашенке, уже в летах, по имени Тарсила, знаменитой еще и тем, что Бог, кроме умения сострадать, одарил ее роскошными усами. Едва узнав, что неизлечимая болезнь укладывала очередную жертву в постель, она мчалась к этому человеку, чтобы скрасить последние часы его жизни игрой на аккордеоне. И неизменно проделывала это в течение десятилетий, не подцепив ни одной болячки, как бы обильно ее ни кропили заразными брызгами при кашле и чихании.
Вечером, когда истекал срок проживания в пансионе, сеньор Браулио вызвал Онофре Боувилу пред свои светлые очи на расправу:
– Как вам известно, оплата за жилье производится вперед. Я хочу сказать, вы должны заплатить за следующую неделю.
Онофре вздохнул.
– Я еще не нашел работу, сеньор Браулио, – ответил он. – Дайте мне хотя бы недельный срок, и я, как только получу деньги, сразу все заплачу.
– Не думайте, что я не понимаю вашего положения, сеньор Боувила, – ответил хозяин, – но и вы должны войти в мое: нам слишком дорого обходится ваше ежедневное столование, не говоря уж о том, что мы теряем клиента, который мог бы заплатить за комнату, будь она свободна. Для меня в высшей степени тягостно просить вас уйти завтра утром. Поверьте, я очень сожалею, что вынужден так поступить, потому что успел к вам искренне привязаться. Но у меня нет другого выхода.
За ужином Онофре почти не притронулся к еде. Его сморила усталость, накопившаяся за день, и он уснул, едва добравшись до подушки, однако через час вдруг проснулся. Его мучили зловещие предчувствия. Чтобы прогнать их прочь, он встал и вышел на балкон; со стороны порта тянуло влажным соленым ветром, насыщенным запахом смолы и рыбы, и Онофре жадно наполнил им легкие. Оттуда же, из тумана, исходило фантасмагорическое сияние газовых фонарей. Остальной город был погружен в абсолютную темноту. Через некоторое время пронизывавший до костей холод вернул его назад, в комнату. Он юркнул в постель, зажег огарок свечи, стоявший на ночном столике, и достал из-под подушки пожелтевший листок бумаги, аккуратно сложенный пополам. Затем осторожно развернул его и при дрожащем пламени свечи стал разбирать по строкам написанное. По мере того как он читал письмо, несомненно уже выученное наизусть, у него все больше хмурились брови, судорожнее подергивались губы, а в глазах появилось странное выражение – смесь печали и затаенной обиды.
Весной то ли 1876, то ли 1877 года отец Онофре Боувилы эмигрировал на Кубу. Мальчику было тогда года полтора, и он был единственным в семье ребенком. По словам тех, кто знавал отца еще до кубинской авантюры, тот был говорливым, веселым малым, немного чудаковатым, но зато слывшим хорошим охотником. Его мать, родившаяся и выросшая в горах, была высокой худощавой женщиной молчаливого склада характера, с резкими, порывистыми движениями и грубоватыми, но сдержанными манерами. Она спустилась в долину, чтобы заключить брак с Жоаном Боувилой, и перед тем как окончательно поседеть, имела густые каштановые волосы и смотрела на мир такими же, как у сына, серыми с голубым отливом глазами, хотя во всем остальном, что касалось внешности, Онофре пошел в отца. До XVIII века каталонцы редко выезжали в Америку, разве что в качестве должностных лиц, представлявших испанскую корону, но впоследствии случаи эмиграции на Кубу заметно участились. Деньги, которые каталонские эмигранты присылали из колонии, неожиданно привели к значительному накоплению капитала. На базе этих средств можно было начинать индустриализацию и дать толчок развитию Каталонии, чья экономика находилась в полном упадке еще со времен католических королей дона Фердинанда и доньи Изабеллы. Некоторые разбогатевшие эмигранты не только посылали на родину деньги, но и возвращались собственной персоной; их называли индианос, и на фоне остальных землевладельцев они выделялись тем, что воздвигали в своих поместьях экстравагантные особняки. Самые колоритные привозили с собой негритянок или мулаток и не стесняясь состояли с ними в интимных отношениях. Это вызывало бурю негодования, и под давлением родственников и соседей они были вынуждены выдавать своих рабынь замуж за обалдевших от нежданно свалившегося на них счастья крестьян-арендаторов. От этих браков рождались скудоумные заторможенные дети с бурой кожей, чьим единственным предназначением оставалась религия. Их посылали миссионерами в дальние пределы: например, на Марианские или Каролинские острова, все еще зависимые от архиепископского престола Кадиса и Севильи. Затем эмиграционный поток ослабел, хотя не переводились те, кто пересекал океан в поисках лучшей доли. Но это были лишь отдельные случаи: второй сын в семье, вынужденный прозябать в нищете по существующему тогда порядку наследования, согласно которому все родовое имущество завещалось первенцу, так называемому hereu, либо какой-нибудь помещик, спустивший свое состояние до нитки. Жоан Боувила не подпадал ни под один из этих случаев: пи тогда, ни после никто так и не узнал, отчего он мигрировал. Одни искали причину в его непомерных амбициях, другие – в семейных размолвках. Кто-то придумал следующую историю: якобы Жоан Боувила сразу же после свадьбы случайно открыл некую ужасную тайну, затрагивавшую честь его жены. Говорили, что по ночам в доме слышались крики и звуки страшных ударов, что крики эти не давали уснуть ребенку; гот плакал ночи напролет до самого рассвета и утихал лишь тогда, когда скандал сходил на нет. Похоже, во всем этом не было ни на йоту правды. После отъезда Жоана Боувилы священник прихода Сан-Климент продолжал принимать в церкви его жену Марину Монт, допускал ее, как и всех богобоязненных прихожан, к святому причастию, но выделял среди прочих особо почтительным отношением. Этим он притушил на время злорадные сплетни.