Кугенау-Петрошка впустила меня и, усадив, сама села, кокетливая, в зубоврачебное кресло. Лицо у нее было пудреное, с одутловатостями, а волоса - подпаленные. Щурясь, как когда-то Горшкова, она принялась торговаться со мной. - Это принято уж, - говорила она, - что знакомым бывает уступочка. Разочарованный, выйдя, я похвалил себя, что не похвастался раньше, чем следует, перед маман.
Лед раскис на катке. Стало модным иметь в руке вербочку. С гвалтом, подгоняемые подметальщиками, побежали по краям тротуаров ручьи. - Щепка лезет на щепку, - хихикая, стали говорить кавалеры.
Прошло, оказалось, сто лет от рождения Гоголя. В школе устроен был акт. За обедней отец Николай прочел проповедь. В ней он советовал нам подражать "Гоголю как сыну церкви". Потом он служил панихиду. Затем мы спустились в гимнастический зал. Там директор, цитируя "Тройку", сказал кое-что. Семиклассники произносили отрывки. Учитель словесности продекламировал оду которую сам сочинил. Потом певчие спели ее.
Я был тронут. Я думал о городе Эн, о Манилове с Чичиковым, вспоминал свое детство.
Во время экзаменов к нам прикатил "попечитель учебного округа", и я видел его в коридоре. Он был сухопарый и черный, с злодейской бородкой, как жулик на обложке одного "Пинкертона", называвшегося "Злой рок шахт Виктория". Он провалил третью часть шестиклассников. Осенью я должен был встретиться с ними. Могло приключиться, что я подружусь с кем-нибудь из них.
Снова я ходил каждый день на плоты. Я читал там "Мольера", которого мне посоветовал библиотекарь. А вечером я по привычке слонялся с ученицами Врун. Нам встречалась Луиза с своим новым другом. Ко мне она относилась теперь сатирически и звала меня выжигою, влюблена же была теперь в ученика городского училища. Это было не принято у гимназисток, и все порицали ее.
Иногда, записав "наблюдение", я задерживался на училищной крыше. Я слушал, как изумят на бульваре гуляющие. Я смотрел на оставшуюся от заката зарю, на которой чернелись замысловатые трубы аптеки, и думал, что, может быть, в эту минуту магистр пьет пиво и радуется, наслаждаясь приязнью друзей.
Фрау Анна, приехав однажды, сказала нам, что А. Л. теперь после обеда, одна, каждый день удаляется на гору и остается там до появления звезд, размышляя о том, как составить свое завещание.
Маман меня стала возить в Свенту-Гуру. В столовой у А. Л. я заметил картинку, которая показалась мне очень приятной. На ней была нарисована "Тайная вечеря". Я посмотрел, как фамилия художника, и она оказалась "да-Винчи". Я вспомнил картины, которые видел в Москве в галерее, и Сержа, восхищавшегося Иоанном IV, который над трупом убитого сына выкатывает невероятно глаза.
Оба мальца, Сурир и фон-Бонин, вертелись по-прежнему возле А. Л. Они первые занимали гамак у крыльца и места на диванах в гостиной. Маман говорила о них, что они очень плохо воспитаны.
Раз я, бродя в конце дня, взошел на гору и наскочил на А. Л. Она, скрючась, сидела на кочечке, в шляпе с шарфом, и, старенькая, подпершись кулаком, что-то думала, глядя вниз, где был виден палац. Незамеченный, я ее пробовал издали гипнотизировать, чтобы она свои деньги оставила мне.
От Кармановой мы получили письмо. Оно было какое-то толстое, и можно было подумать, что в нем есть что-нибудь нежелательное. Я расклеил его. В нем написано было, что Ольга Кускова сейчас в Евпатории и Серж начал "жить" с ней, что "раз у него уж такой темперамент, то пусть лучше с ней, чем бог знает с кем", и что Карманова даже делает ей иногда небольшие подарки.
- Серж любил публичность, - сказал я себе и приподнял перед зеркалом брови.
Маман, распечатав письмо, перечла его несколько раз. Она снова принялась за обедом и ужином искоса уставлять на меня "проницательный взгляд". Я боялся, что она вдруг решится и начнет говорить что-нибудь из "Опасного возраста". Я избегал оставаться с ней, а оставаясь, старался все время трещать языком, чтобы ей было некогда вставить словечко.
Я был с ней на Уточкине. Мы впервые увидели аэроплан. Отделясь от земли, он, жужжа, поднялся и раз десять описал большой круг. Пораженные, мы были страшно довольны.
Домой я вернулся один, потому что маман то и дело замечала знакомых и с ними задерживалась. Оживленная, придя после меня, она стала ругать мне какого-то "кандидата на судебные должности", у которого умер отец, а он запер его и всю ночь, как ни в чем не бывало, прогулял в Шавских Дрожках. Тогда я сказал ей, что "это естественно, так как противно сидеть в одном помещении с трупом". Внезапно она стала рыдать и выкрикивать, что теперь поняла, чего ждать от меня.
Целый месяц потом, посмотрев на меня она вытирала глаза и вздыхала. Это было бессмысленно и возмущало меня.
29
Я думал об Ольге Кусковой, и мне было жаль ее. Неповоротливая, она мне, когда я их обеих не видел, напоминала Софи. Так недавно еще в Шавских Дрожках, одетая в полукороткое платье, она рисовала нам "девушку боком, в малороссийском костюме". В лесу возле "линии", пылкая, когда проезжали "каратели", она грозила им вслед кулаком.
Приближался "молебен". С своими приятельницами я грустил, что кончается лето. Однажды стоял серый день, рано стало темно, дождь закапал, и мы разошлись, едва встретясь. Прощаясь со мной, Катя Голубева положила мне в руку каштан. Он был гладенький, было приятно держать его. Тихо покапывало. В темноте пахло тополем. Я не вошел сразу в дом, завернул в палисадник и сел на скамью. Наши окна, освещенные, были открыты. Маман принимала Кондратьеву, и неожиданно я услыхал интересные вещи.
На Уточкине, где мама была в шляпе, украшенной виноградною кистью и перьями, был полковник в отставке Писцов, и маман на него произвела впечатление. Он подослал к ней Ивановну, отставную монахиню, - ту, которой Кондратьева в прошлом году отдавала стегать одеяла, - и спрашивал, как бы маман отнеслась к нему, если бы он прибыл к ней с предложением. Благодарите, - сказала маман, - господина Писцова, но я посвятила себя воспитанию сына и уже не живу для себя.