Я видел их много раз во время странствий по этому краю. Они жили на дороге, перемещались по ней туда-сюда, повинуясь необъяснимым порывам своих нелепых темных душ. Они казались оскорблением солнечному свету, упреком чистым небесам, болезнью сосредоточенной и целеустремленной силы этой дикой местности.
С течением времени из равнодушных ответов на мои вопросы, незначительных слов, услышанных в придорожных гостиницах или на самой дороге, часто посещаемой этими идиотами, история их родителей приобрела для меня зримые черты. Часть ее была рассказана одним истощенным и во всем сомневающимся стариком с огромным кнутом, когда мы с ним с трудом тащились через пески рядом с двухколесной повозкой, груженной мокрыми морскими водорослями. Затем другие люди подтвердили и дополнили историю, и, наконец, она целиком встала предо мной — страшная и простая повесть, так всегда оказывается, после того как все откроется. Вот эти мрачные испытания, пережитые невежественными сердцами.
Вернувшись с воинской службы, Жан-Пьер Бакаду застал своих стариков совсем в преклонном возрасте. С огорчением он заметил, что работа в хозяйстве ведется плохо. У отца уже не было прежней энергии. Работники не чувствовали над собой хозяйского глаза.
Жан-Пьер печально отметил, что куча навоза на внутреннем дворе перед единственным входом в дом не столь велика, какой ей следовало быть. Ограды не подправлялись, скотина была запущена. В доме мать была почти прикована болезнью к постели, и девушки громко болтали на большой кухне с утра до вечера, не получая выговоров.
Жан-Пьер сказал себе: «Мы должны все это изменить».
Однажды вечером, когда лучи заходящего солнца разлиновали густую тень, он обсудил дело с отцом. Над навозной кучей плавал туман, куры прекратили царапанье, чтобы окинуть быстрым взглядом круглых глаз двух разговаривавших хриплыми голосами мужчин, одинаково тощих и высоких. Старик, весь скрученный ревматизмом и согнутый годами работы, и более молодой, костлявый и стройный, беседовали, по обычаю крестьян, совершенно спокойно — не помогая себе руками, серьезно и не спеша. Но еще до захода солнца отец покорился рассудительным доводам сына.
— Я говорю не ради себя, — настаивал Жан-Пьер. — Ради земли. Жалко смотреть, как ее используют. Я не о себе пекусь.
Старик кивнул.
— Пожалуй, пожалуй, — пробормотал он. — Ты прав. Делай как хочешь. Уж мать-то будет довольна.
Мать уже была довольна — своей невесткой. Стремительным броском Жан-Пьер загнал во двор рессорную двуколку. Серые лошади бежали тяжелым галопом.
Далеко отставшие свадебные гости парами и группами брели по дороге. Мужчины продвигались тяжелой поступью, размахивая праздными руками. Они были одеты по-городски: в жакеты, скроенные с грубым изяществом, жесткие черные шляпы, огромные и тщательно начищенные ботинки. Их жены, все в простых черных платьях, белых шляпках и выцветших шалях, собранных на спинах треугольниками, шли рядом с ними легким прогулочным шагом.
Впереди резким голосом пела скрипка, а бретонская волынка храпела и жужжала всякий раз, когда музыкант торжественно и весело подпрыгивал, высоко поднимая свои тяжелые башмаки. Унылая процессия двигалась по узким дорожкам сквозь солнечный свет и тень, между полями и живыми изгородями.
Во дворе дома Бакаду темная лента процессии скомкалась в толпу мужчин и женщин, с криками и приветствиями толкавшихся у дверей. Свадебный обед вспоминали потом месяцами. Это был роскошный пир в саду, среди фруктовых деревьев. Крестьян, зажиточных и с безупречными именами, находили спящими в канавах вдоль всей дороги в Трегье даже на следующий день пополудни. Вся окрестность принимала участие в торжестве Жан-Пьера. Он же оставался трезвым и вместе со своей тихой женой держался в стороне, предоставляя отцу и матери принимать положенные почести и благодарности. Но на следующий день он круто взял все в свои руки, и старики почувствовали, что на них бесповоротно легла тень — предвестник недалекой смерти. Да, мир должен принадлежать молодым.
Когда родились близнецы, в доме было просторно, поскольку мать Жан-Пьера уже переселилась под тяжелый камень на кладбище Плумара. В тот день утром, впервые после женитьбы сына, Бакаду-старший, забытый кудахтавшей толпой толкавшихся на кухне чужих женщин, покинул свое кресло у очага и пошел, мрачно покачивая седой головой, в пустой коровник. Внуки — это, конечно, очень хорошо, но и от супа в полдень он бы не отказался.
Когда старику показали малышей, он посмотрел на них остановившимся взглядом и пробормотал что-то похожее на «это слишком». Невозможно было понять, имел ли он в виду слишком много счастья или просто высказался по поводу числа своих потомков. Старик казался обиженным — в той мере, в какой его безжизненное лицо вообще могло что-либо выражать; и в последующие дни почти в любое время его можно было видеть сидящим с трубкой во рту у ворот в мрачной сосредоточенности.