Однако на сей раз всё сложилось иначе, и Жульета почувствовала это, когда после первого страстного порыва Сержио заговорил, безумно и радостно, произнося потоки горячих слов, которые казались живыми существами.
Это был новый мир для Жульеты Зуде, мир, о существовании которого она никогда даже и не подозревала. И этот мир был прекрасен, в нем были новые, неожиданные ценности. Всё, что казалось ей до сих пор главным в жизни: деньги, роскошь, коммерческие дела, коктейль, праздники, — всё это утонуло в презрении Сержио Моура, освободив место другим ценностям, о которых Жульета внезапно узнала в полутьме ильеусских сумерек, в один из первых дней периода повышения цен. Он говорил о птицах и о книгах, о цветах и о стихах, о людях и о чувствах. Слова его, то весёлые, то безумные, то насмешливые, поражали Жульету, и ей было бесконечно весело. И тогда она начала спрашивать. Она задавала самые различные вопросы, и на каждый он находил ответ. Она чувствовала себя как человек, который долго пробирался сквозь густой туман, и вдруг туман рассеялся и глазам путника предстали свежие луга, кристальные воды реки, весёлая пестрота пейзажа, необозримые богатства природы и жизни.
Сержио говорил так потому, что, робкий по натуре и дерзкий от робости, он не чувствовал себя просто в обществе других мужчин. Он заметил как-то, что разговор мужчин — это всегда борьба, где каждое слово имеет двойной смысл и почти всегда нелестный для собеседника. Это — словесная битва, в которой каждый хочет взять верх. Только раз в жизни у него не было такого ощущения — на том собрании коммунистов, куда он попал так неожиданно. Однако в разговоре с женщинами он сбрасывал маску иронии, под которой скрывал свою застенчивость, и тогда не было разрыва между ним и его поэзией, нежной и бунтарской, иногда похожей на стихи для детей. Он становился радостным и каким-то беззаботным, исчезала застенчивость, побуждающая его быть дерзким с мужчинами и шокировать Ильеус яркими цветами своей одежды.
В этот час его тянуло к Жульете, потому что она была красивая, тонкая, чувственная, потому что она была женой Карлоса Зуде, экспортера, воплощавшего в себе всё, что Сержио ненавидел, и, наконец, просто потому, что она была женщиной и лучше могла понять его, чем мужчины. Он желал быть самим собой, хотя бы на несколько минут. Он хотел завоевать её, чтобы она снова вернулась и он мог снова целовать её, а потом говорить Жульета смеялась:
— Ты сумасшедший…
Она посмотрела ему в глаза, такие детские! Она увидела, что они горят желанием, поверила, что это любовь, и это ещё усилило радостное чувство восхищения, поднимавшееся у неё в груди. И тогда весь её восторг перешёл в желание, настойчивое и новое. Это уже не была жажда утопить свою тоску в страсти. Это было желание предаться всем своим существом кому-то родному и любимому, кому-то, кто был частью её самой. Это было большой радостью, и Жульета чувствовала в себе какую-то новую, неведомую силу. И она поцеловала поэта ласково, как влюбленная. А он расстегнул ей платье и целовал в грудь со все возрастающей страстью, которая казалась ей огромной нежностью. А когда она разделась, он принес орхидеи, красные и белые, пестрые и фиолетовые, все орхидеи, что распустились на диких кактусах в саду Ассоциации, и закидал её ими. Белое тело Жульеты совсем скрылось под этим цветным потоком.
Эту ночь, когда в таинстве чувственности Жульета обрела покой, который никогда не могла найти, этот их первый, сладострастный и немного детский, порыв друг к другу Сержио Моура воплотил в свободном ритме одной из своих лучших поэм. «Расцвели орхидеи на белой твоей спине», «Губы твои коснулись чувственных орхидей…» В этой страстной игре, настолько утончённой, что она казалась чистой и почти детской, они провели грустные часы заката. Когда Сержио случайно сказал «рассвет» вместо «закат», Жульета не удивилась, потому что ей самой этот закат казался рассветом. И когда настала ночь и свет звёзд просочился сквозь перила балкона и стекла окон и лёг бликами на её тело, Жульета поняла, что этот человек — тот, кого она ждала. Он был воплощением образа, созданного её воображением, он был кудесником или богом, его милая голова была полна новых мыслей, и Жульета улыбалась ему, полная спокойной усталости после этой ночи любви. В своей поэме Сержио Моура писал про «губы, как ядовитые лепестки орхидей», «губы, узнавшие всю науку любви», но только в этот сумеречный час Жульета узнала, что губы способны создавать чудеса, рождая целые миры слов, миры, более реальные, чем скучный и бедный мир богатства, в котором она жила. И она сказала ему об этом позже, когда читала его поэму, похожую на колыбельную песню, поэму, озаглавленную: «Орхидея родилась в земле какао». И только тогда он понял Жульету до конца.
Птицы пели, вливая свои голоса в ритм вздохов любви, долгих, нежных и мучительных, раздающихся в зале.
И когда пришла ночь и они вытянулись рядом друг с другом, усталые, она стала умолять его, стремясь снова услышать о волшебном мире, которым он владел:
— Говори… Говори, я хочу тебя слушать…
4
В первый год повышения цен Антонио Витор думал только о Раймунде. Земля была уже вся распродана, покупать было нечего, и Раймунда считала, что надо положить деньги в банк. Раймунда была исключением в зоне какао: с первого момента она отнеслась к повышению цен с недоверием. Если бы её спросили почему, она не сумела бы ответить, она и сама не знала. Это не было влияние Жоакима, за последние месяцы она ни разу не видела его. Её мрачное лицо, становившееся с каждым днем всё мрачнее и мрачнее, представляло резкий контраст с бурной веселостью Антонио Витора. Антонио, как только началось повышение, подумал о двух вещах: о новом доме на плантации (о «фазенде», как он говорил, радостно думая о том, как поднимутся теперь в цене его земли) и о поездке в родные края, в Эстансию, после сбора урожая. Были у него и другие, менее важные планы, например, нанять побольше людей, чтобы он и Раймунда отдохнули наконец от тяжёлой работы на плантациях.
Он никогда не думал, что Раймунда так странно к этому отнесётся. Никак невозможно было вдолбить ей в голову, что супруге «помещика», «человека с деньгами», совсем не пристало работать, как жене батрака, разминать какао в корытах, словно бедный негр. Раймунда упрямо качала головой и смотрела на мужа с тревогой, словно опасаясь, что эти высокие цены на какао сведут его с ума. Повышение цен нарушило нормальный ход её жизни. Раньше им, правда, было трудно, пришлось много поработать, но как раз в последнее время их положение поправилось, у них было на что жить, земля их была уже обработана, плантации давали плоды. Теперь всё перевернулось, цены на какао вздулись, и Раймунде стало страшно за будущее. Она смотрела на мужа, носившегося со своими безумными проектами, и почти не узнавала его. Теперь вдруг вот ему пришло в голову, что она не должна работать на плантациях, что надо нанять новых батраков. Она ему даже ничего не ответила, когда он об этом заговорил, а наутро пошла на плантацию со своим ножом за поясом. Антонио Витор видел, как она вышла, и ему ничего не оставалось, как последовать за ней босиком, с серпом на плече. А ведь он не хотел больше ходить босиком, он собирался начать носить сапоги, чтоб быть больше похожим на помещика. Антонио Витор укоризненно качал головой, ворча, что «Мунда — отсталая женщина»: ему бы так хотелось видеть, что она отдыхает, что она хоть как-нибудь использует для себя доходы с их земли в этом году, когда какао стоит дороже, чем золотой песок. А цены на какао росли в Ильеусе с головокружительной быстротой.
Он начал строить новый дом. Он хотел, чтобы это был дом добротный, красивый. Раймунда была против, но Антонио не уступил, они поспорили, Антонио рассвирепел, вышел, оставил её одну… Она больше не вмешивалась. Из окон глинобитного дома она видела как строился новый, как аккуратно укладывались кирпичи, как смешивали известь с песком каменщики. Сперва выкопали глубокие рвы для каменного фундамента, потом из земли начали подниматься стены. Раймунда чувствовала неизъяснимую ненависть (или то был страх?) к новому дому. В один прекрасный день привезли новенькие алые черепицы, и Антонио стал громко звать жену: