Пока что не может. Время пришло. Или придет? Посмотрим.
На Второй, Шестой и Восьмой авеню у меня отходят воды. То есть трубы прорвало. Водопроводные. Да уж, непорядок, вечером все вокруг встанет в пробках. Я закрываю глаза и вижу то, чего не видит больше никто. Я чувствую, как гнется реальность, меняются ее ритмы, ее возможности. Я протягиваю руку, хватаюсь за перила моста и чувствую ровный, сильный пульс, который проходит через них. «У тебя все получится, малыш. Все отлично».
Что-то начинает меняться. Я становлюсь большим, всеобъемлющим. Я чувствую, как упираюсь в небосвод; становлюсь тяжелым, как фундаменты города. Рядом со мной маячат другие, наблюдают – кости моих предков под Уолл-стрит, кровь моих предшественников на скамейках Кристофер-парка. Нет, это новые другие, такие же, как я, грубые оттиски на ткани пространства и времени. Сан-Паулу сидит ближе всех ко мне, и его корни дотягиваются до костей мертвого Мачу-Пикчу. Он с мудрым видом наблюдает и слегка вздрагивает, когда вспоминает свое собственное рождение, трудное и произошедшее сравнительно недавно. Париж смотрит с отстраненным безразличием, немного оскорбленный тем, что первый город из нашей безвкусной страны выскочек прошел этот переходный период. Лагос ликует, видя нового парня, которому знакома суета, шумиха и борьба. Здесь есть и другие, их много, и все они смотрят и ждут, станет ли их сегодня больше. Или нет. Как бы там ни было, они увидят, что я – мы – хотя бы на один блистательный миг стали великими.
– Мы справимся, – говорю я, стискивая поручень и чувствуя, как город сжимается. По всему городу люди слышат щелканье в ушах и недоуменно оборачиваются. – Еще немного. Давай же. – Я напуган, но спешить нельзя. «Lo que pasa, pasa…» – черт, теперь эта песня заела у меня голове, во мне и во всем остальном Нью-Йорке. А он весь здесь, как и сказал Паулу. Мы с городом больше ничем не разделены.
И когда небосвод содрогается, смещается и рвется, Враг, извиваясь, вырывается из глубин, и его рев соединяет наши реальности…
Но уже слишком поздно. Пуповина перерезана, и мы у цели. Мы родились! Мы встаем, целые, здоровые и независимые, и наши ноги даже не дрожат. Мы справимся. Не клюй носом, когда имеешь дело с городом, который никогда не спит, сынок, и не смей тащить сюда свою дебильную потустороннюю хрень.
Я поднимаю руки, и авеню подпрыгивают. (Причем это происходит в действительности, хотя и не совсем. Земля содрогается, и люди думают: «Гм, что-то в метро сегодня укачивает больше обычного».) Я встаю поустойчивее, и мои ноги становятся балками, сваями и плитами фундаментов. Тварь из глубин визжит, а я смеюсь, ощущая головокружение и послеродовой всплеск эндорфинов. «Ну давай, нападай». Тварь бросается на меня, и я толкаю ее автомагистралью Бруклин-Куинс, как бедром; бью наотмашь парком Инвуд-Хилл, прикладываю локтем Южного Бронкса. (В вечерних новостях потом сообщат об обрушениях на десяти строительных площадках. Как же плохо в городе соблюдается техника безопасности, ой как плохо.) Враг пробует потрясти передо мной какой-то извивающейся дрянью – сколько же у него щупалец? – так что я рычу и вгрызаюсь в них, ведь в Нью-Йорке суши жрут не меньше, чем в Токио, с ртутью там и всякой дрянью.
«Ой, а что это мы заплакали? Убежать захотели? Ну уж нет, сынок. Ты пришел не в тот город». Я топчу тварь всей тяжестью Куинса, что-то внутри нее надламывается, и переливчатая кровь брызжет на мироздание. Тварь потрясена, ведь ей уже несколько столетий никто не причинял настоящую боль. Она яростно налетает на меня в ответ, и я не успеваю отразить удар. Из места, которое невидимо для большей части жителей города, из ниоткуда возникает щупальце длиной с небоскреб, которое с размаху врезается в гавань Нью-Йорка. Я кричу, падаю, слышу, как хрустят мои ребра, и – нет! – сильное землетрясение впервые за десятилетия сотрясает Бруклин. Вильямсбургский мост изгибается и разрывается напополам, как хворостина; Манхэттен стонет и трещит по швам, но не поддается. Я чувствую смерть каждого погибшего там, как свою собственную.
«Да я тебя за это урою, мразь», – не-думаю я. Ярость, горе и жажда мщения мутят мой рассудок и ввергают в бешенство. Боль – это мелочь, мне не впервой. Мои ребра скрипят и стонут, но я заставляю себя выпрямиться и расставляю ноги пошире. Затем я одновременно обрушиваю на Врага радиацию Лонг-Айленда и токсичные отходы Говануса, которые жгут его, как кислота. Тварь снова воет от боли и отвращения, но знаешь что? Иди ты к черту, тебе здесь не место, это мой город, убирайся! Чтобы урок запомнился, я режу мразь поездами с железной дороги Лонг-Айленда, длинными гудящими составами, а затем, чтобы сделать побольнее, посыпаю эти раны солью из воспоминаний об автобусной поездке в Ла-Гуардию и обратно.