…С тех пор минуло двадцать восемь лет…
Нарисованная мною картина кажется ныне столь неправдоподобной, что ее можно принять за плод писательской фантазии. Сейчас даже трудно поверить, что описываемые мною события разыгрались именно в этом городе, что пережиты они нашим, а не каким-нибудь другим поколением. Теперь я шагаю по нарядным улицам, смотрю на бурливый, неумолчный людской поток. И как смешны и жалки теперь пророчества реакционеров: «Даже через полстолетия здесь не возобновится жизнь…» До чего приятно видеть сейчас этот живой, помолодевший город! Но, признаться, я придаю больше значения не тому, что Будапешт действительно стал краше, чудеснее прежнего. Несравненно важнее, на мой взгляд, то, что, подняв из руин свой город, народ возрожденной столицы сам поднялся, преобразился, стал неузнаваемым. Особую значимость приобретает то обстоятельство, что задуманная писателем книга о временах почти тридцатилетней давности стала теперь уже историческим отчетом-исповедью, причем не только в том смысле, что ложные иллюзии уступили место реальному видению мира, но и в том, что отчаяние сменилось разумной верой, а разочарование и ощущение безысходности — новым, социалистическим сознанием. Даже трудности и заботы — и в наши дни пока еще неизбежные — теперь совсем иного свойства: они зиждутся не на зыбкой почве «города на трясине», а на прочном фундаменте уверенно возводимого здания лучезарного будущего.
Вечер 20 января 1945 года.
За последние три недели я впервые наконец выбрался на воздух, на улицу. Целых двадцать дней единственным и последним убежищем от устраивающих облавы жандармских сыщиков, осколков мин, от беспрерывного пулеметного огня и авиабомб служил мне темный и сырой подвал. И не только мне одному, но и всей семье. Жене — первому моему товарищу по скитаниям, двум нашим ребятишкам — дочке Жужике и сыну Мате. Бедные малыши весьма скоро познали горькую жизнь «скрывающихся куруцев»[1]. Одной — три, другому — четыре с половиной года, а у каждого за спиной уже по десять месяцев бродячей жизни. Чуть ли не целый год переездов из одного конца страны в другой, из города в деревню, и опять в деревню, и опять в город, а здесь, в Будапеште, с одной чужой квартиры на другую. Перед глазами у меня до сих пор стоят их заплаканные лица, я словно наяву ощущаю, как ребята жмутся ко мне поплотнее, ища у меня защиты, как делали всегда, когда пугались незнакомых людей. И это у того, кто стал для всех притчей во языцех и только мог навлечь на них беду! В ушах у меня до сих пор звучат их плачущие голоса: «Папочка, когда мы поедем домой?..»
Домой… Дом… Книги, письменный стол и две детские кроватки в соседней комнате. Сейчас вместо всего этого темная и сырая подвальная дыра в полуразрушенном войной чужом доме, куда забросила нас судьба два месяца назад. Все, что у нас было, мы растеряли в нелегком бегстве от шпиков, преследовавших нас по пятам.
Вот она, улица Барош!.. Конечно, это она, я обосновался здесь, в подвале дома номер 41, среди крыс, справедливо обозлившихся на пришельца, вторгнувшегося в их владения. Прибудь я сюда издалека, вряд ли поверил бы, что попал по нужному адресу.
Сохранилась только половина дома с пьяной, скособочившейся крышей. Другая половина уничтожена взрывом бомбы чуть ли не до самой земли. Прямо передо мной на мостовой зияет огромная воронка. За ней вторая, третья. Пятиэтажный дом напротив, казалось, кто-то растягивал в стороны: штукатурка обвалилась, тяжелые железные жалюзи, закрывающие витрины магазинов, покореженные и разорванные на куски, сброшены на мостовую, во вздыбившихся стенах виднеются проломы, из которых над самым тротуаром свесились обломки мебели. Здание по соседству разрушено до второго этажа, а следующее — до самого фундамента, четвертое зияет своим обвалившимся подвалом, точно уродливо вспоротым желудком. Под обломками, очевидно, много трупов… Здесь не осталось ни одного уцелевшего дома. Переломленные, точно спички, балки, разбитые в щепки массивные двери парадных, сгоревшие квартиры, обвалившиеся стены… Я, точно в снег, иногда по самые щиколотки проваливаюсь в кучи рассыпавшегося пуха. Люди здесь нередко погибали не от взрыва бомбы, а захлебнувшись в воде, задохнувшись в дыму пожаров, либо были засыпаны в подвалах пухом распоротых подушек и перин, угольной пылью. Смерть собрала здесь богатый, разнообразный урожай, и страх перед нею был столь велик, что даже те, кто еще пока оставался в живых, не имели сил радоваться тому.
1