-Да... Мы тут это... хотели немного... - замямлил кто-то из наших.
- Берите, что мне жалко, что ли? Я сам малым столько этого добра перетягал, до сих пор руки черные. - голос засмеялся. - Пойдем, покажу.
Он вышел у меня из-за спины и бодро зашагал впереди нас, запустив руки в карманы рваных рабочих штанов и попыхивая папиросиной. Курил наш провожатый "Приму", был небольшого росточка, но крепко сбит, с тяжёлой, немного свисающей челюстью и очень большими, какими-то гипертрофированными в локтях руками, как у Папая. Из подворотен, кустов и мусорных куч нас лениво обгавкивали тощие маслозаводские псы. Папай цыкал на них, топал ногами, и они закрывали свои пасти, удивлённо, как-то даже обиженно смотрели на него и уползали обратно к своим кучам и кустам.
Покрышки лежали горой возле облупленного серого цеха. Каждый взял сколько мог унести или укатить, лично я решил начать с небольших колёс от легковушки. В детстве заготовка покрышек была для нас целым ритуалом. Всё начиналось 30 мая: мы шерстили ближайшие канавы и кусты, прохаживались вдоль придорожной обочины, и в лучшем случае все эти нехитрые действия доставляли нам улов более чем скромный - пять-шесть старых, потрескавшихся, с торчащими клоками проволоки, колёс. Тогда мы увеличивали радиус своих поисков, где-то через неделю подбираясь к дырявому забору маслозавода. Засев в кустах, мы высматривали момент, когда на нужной нам территории не оставалось никого могущего встать на пути между нами и кучей заветных кругляшей. В особо жаркий день от них исходил специфический духан, который тревожил наши ноздри так, как будто это была гора душистых мятных пряников. Покрышки мы сваливали обычно у кого-нибудь в сарае, чтобы конкурирующая пацанва не перетягала их с места, где мы обычно ладили костёр, к себе. Такое частенько практиковалось, даже свои, с нашей же улицы, могли умыкнуть колеса , чтобы где-нибудь там у себя в закоулке устроить пусть и маленький, но зато свой собственный костерок - не любили шумные, многолюдные сборища, а мы собирали покрышки именно для такого, чтобы все, чтобы вся улица, стар да млад. Все равно старики не сидели всю ночь вместе с нами - приходили, посиживали, говорили какие-то свои стариковские добрые и тёплые слова между собою, тянули не спеша самогоночку, прикусывали домашним салом - это всегда - и тем, кто чего с собою из дома прихватил, и как-то по-особому смотрели на костёр. Я запомнил этот взгляд - братский, родственный, как на своего. Перед полуночью на поляне оставалась уже одна молодёжь, кострище хлестал вовсю, шипела и кукожилась резина, но, что интересно, никакого духана в воздухе не чувствовалось - то ли нос уже привыкал к палёной гари, то ли всю её уносило в небо вместе с огненной пылью и копотью. Когда пламя немного оседало и костёр успокаивался, превращаясь из лохматого и неистового в достаточно мирное, тёплое и добродушное существо, в его языках оголялась калёная проволока от покрышек, торчащая в разные стороны, словно какие-то огненные космы. Я смотрел на пламя и что-то видел и вспоминал, а что это было? Может, та самая вечность, которую иногда удаётся уловить ещё и в бегущей воде, и в работающем человеке и ещё вот в некоторых таких вещах, достаточно, на первый взгляд, обыденных, но в то же самое время и невидных замыленному суетой глазу?
Первую партию покрышек мы уже снесли, и теперь я решил взяться за что-то посерьёзнее. Выудил из кучи большое мазовское колесо и покатил его перед собой. Оно оказалось тяжёлым и кое-где очень острым от торчащих из него кусков проволоки, каких-то камешков и стекольных осколков. Я катил его медленно; катил и поглядывал на городской холм. Какой же он красивый! Нет, в нём нет ничего такого, что могло бы поразить стороннего человека - ни какой-то особенной архитектуры, ни вековых дубов, ни чего такого - деревенские дома, старый костёл да развалины замка. Вот и всё. И деревья, вполне обычные тополя и, кажется, осины, яблони, сливы и алыча; груши. Но красив он не только этим, красив он тем, что это мой холм, на котором и возле которого лежит мой город. Мой город, который и моим-то никогда не был, родина, на которой мне не довелось родиться, но всё-таки я его чувствую. Чувствую физически, понимаешь? Как будто при моём создании кто-то кинул в ту таинственную душевно-телесную мешанину, из которой должен был впоследствии получится я, горсть местной земли. По-моему, я уже поменял манеру повествования. По-моему, я уже начал общаться с тобой, да? И это верно, это правильно, потому что то, о чём я хочу рассказать, не терпит никаких форм и условностей, это то, что передаётся непосредственно, из уст в уста. Я боюсь, что мне не удастся отыскать подходящих слов, не удастся построить предложений так, чтобы всё то, что во мне сейчас кипит и бурлит, нашло отклик и в тебе, мой друг, но я попытаюсь, ведь и попытка тоже может заслуживать внимания. Вот я иду; иду с покрышкой; иду и качу её по пыльной дороге, один, аккуратно, стараясь не поранить себе ладоней, потфутболивая её то и дело своим тяжелым ботинком, которым я особенно горжусь, потому что на носке у него, под кожей, приделана металлическая пластина, и ей я то и дело разламываю со всей дури кирпичи, потехи ради, на радость всем нашим пацанам и под вздохи и охи всех наших девчонок. Мне это нравится, и я всё время говорю "Представьте, что будет, если засветить по рёбрам!" - все уважительно кивают головами. Я иду и смотрю на покрышку и на свой правый ботинок, на левый не смотрю, хотя у него на носке есть точно такая же пластина, но я не люблю всё левое, и если что-то интересное находится слева от меня, то я всегда стараюсь встать так, чтобы оно оказалось справа. Итак, перед моими глазами земля, ботинок и покрышка, я иду и качу её, иду и качу, по сторонам от меня - деревья, поля, трава, где-то вдалеке пасутся коровы, над головой - небо пресно-синего, многообещающего цвета, с одинокой белой полосой от недавно пролетевшего по нему самолёта. Жарко. Тепло или жарко, как я там писал в начале? Не помню, но сейчас - тепло; почти жарко, но всё-таки тепло; если тебе знакомо ощущение летнего покоя и подвешенного состояния всего и вся, когда вокруг тебя всё такое же, каким оно было тысячу лет назад и будет таким же через тысячу лет, когда вокруг всё максимально очерчено, определено, именно таково, каким и должно быть, и всё предельно чётко, понятно, взвешено и размерено - тогда вот, вот сейчас, точнее тогда, прости, я буду путаться во временах, потому что для меня это всё: и сейчас и тогда - всё вместе, всё положено в одну банку, засолено, закатано, а я просто достаю из неё вот в данный момент и поди ж ты разберись. Как мне относиться ко всему этому? Как к тому, что было? Но ведь оно же и есть, не только было но есть, вот тут, во мне, и я всё это из себя сейчас извлекаю - вот это небо с этим самолётным следом, это поле, этих коров, этот дурацкий ботинок и колесо, которое я качу по пыльной дороге, качу, а иногда оно катится само, и я иду рядом с ним и смотрю то на ботинок, то на дорогу, иду и смотрю, иду и качу, иду и стою, уже стою, но всё равно ещё иду, стою и вижу себя со спины, стою и вижу, как я ухожу от себя вдаль, как качу колесо и смотрю на пыльную дорогу и на свой правый ботинок. Я остался стоять здесь, а он, тот, который тоже я, пошёл дальше вместе со своим колесом, туда, под горизонт, где стоит трактор, где его ждут друзья, где он однажды встретит самого себя пишущего о том, как он идёт и катит колесо и какое нынче пресно-синее небо с одиноким следом от самолёта на нём.
А я остался тут, я всех обманул, я никуда не пошёл; вот - я здесь! Господи, неужели я здесь! Я в моём городе! В том самом, моём любимом городе, каким он был много лет тому назад. Вот он, передо мной! Ну, здравствуй, моя пыльная дорога! Тебя уже нет, тебя давно заложили асфальтом, а на нём ведь ни травинке не пробиться, ни зёрнышку не упасть, и он не греет босых ног, так как ты, и дождь не может его напоить, как тебя, он вообще не живой! Какалуша, самая любимая ягода моя, здравствуй! Твоих кустов тоже уже больше нет, их вырезали, когда ставили новый забор, вырезали подло и жестоко, по-фашистски, и забор - привет! - уже не зияет дырой, там что-то новое, монолитное и мерзопакостное. Стадо коров, эй! Вас давно всех перебили, а коты, которых поили добрые хозяйки вашим молоком - сдохли; и даже мыши, которые обгладывали по кустам кошачьи кости - и те перевелись много лет назад. А здесь вы живы, живы, живы! И я с вами, я со всеми вами! Самолёт оставил свой след - а куда он летел? На восток. Это что же, в Россию, дальше куда-нибудь? Знаешь, что самое замечательное? Он ещё не долетел! Они всё ещё в пути, я пишу, а он летит, и пассажиры, наверное, едят свои обеды и слушают... кого же они могли тогда слушать? помню - по самолётам в то время играла музыка, гитарная, испанская, вот её они и слушают. Ну да ладно. Я нагнулся и поднял с земли камешек - серый, в чёрную крапинку, пожалуй оставлю с собой - положил в карман - как душист воздух, Боже ты мой! Я могу чувствовать запахи, здесь я их чувствую, после долгого отсутствия они навалились на меня всей гурьбой - тёплый, свежий, чуть-чуть волглый аромат разомлевшей под солнцем травы, напоминает немного пар от утюга. Я срываю травинку и достаю из неё слегка поскрипывающий, виноградного цвета, почти прозрачный стебелёк. Он пахнет арбузом. Арбузом! Он пахнет! Тот, который ушёл, катя покрышку, через несколько лет почти полностью утратит обоняние, а у меня здесь царство ароматов. Арбузно-травный перемежается с мягким свеже-навозным, ещё к ним вклинивается отдалённо слышимый выхлопно-газный; и бензиновый тоже тут. Мне надо подготовиться, мне надо напитаться всем, что меня окружает, намотать на себя сотканную из здешнего пространства нить, чтобы набраться смелости и начать подъём в холм. Это нелегко, очень нелегко. Тот, который ушёл, катя покрышку, каждый день ходил здешними дорогами и стежками, но я, я-то здесь после долгого перерыва, я -то оказался здесь обманом, я уже был, но это именно был, а теперь я есть тут, понимаешь? есть. Вот он - я, и вот он - мой город. Надо сделать шаг, надо решиться. Нет, я не могу, я боюсь, я очень боюсь, а что если всё это - всего лишь сон, вдруг меня сейчас что-то выдернет отсюда? Выдернет сильно и властно, так, что оторвёт мне руку, а то ещё, чего доброго, голову? А вдруг я пойду - и всё это всего лишь декорация, всего лишь обман, не по-настоящему, кто-то решил поиздеваться надо мной? Ведь и сам я обманул. Или всё будет не то, всё будет не так, как оно было, а значит, по идее, должно быть и сейчас. Вдруг я всё это придумал? Вдруг ничего такого и не было? Ни коров, ни покрышек, ни неба, ни деревьев, ни самого города? Вдруг память, моя же память, мне лжёт, а в действительности всё было иначе и всё было хуже? Это нелегко, очень нелегко. Спросить бы того, который ушёл, катя покрышку, но нельзя, да возможно и он сам - хитроумная поделка моей памяти. А впрочем - чему быть, того не миновать, и я делаю шаг, шаг сделан...