Логику сменили другие «нравственные науки».
Живо, образно, со множеством примеров рассказывал молодой профессор о том, что такое человеческое общество, о разных формах правления, об обязанностях правителей и правительств, о решающей роли народа в выборе образа правления и установлении законов.
Большинство воспитанников записывало лекции. «Первому писцу лицейскому» — Горчакову — товарищи подбрасывали насмешливые записочки: «О суета сует и всяческая суета, — о, когда выпадает перо из рук твоих, первый писец лицейский! — Глаза потеряешь, увы! тогда что будет с тобой!»
Пушкин мало что записывал. Он наделён был удивительной памятью, сообразительностью, понятливостью. С виду рассеянный и невнимательный, он усваивал из лекций гораздо больше тех, кто неутомимо строчил и строчил.
Куницын рассказывал, Пушкин слушал.
— Люди, вступая в общество, — говорил Куницын, — желают свободы и благосостояния, а не рабства и нищеты.
Пушкин понимал — речь идёт не о людях вообще, а в первую очередь о крепостных крестьянах, о тех, кто обречён в России на нищету и рабство.
Куницын «на кафедре беспрепятственно говорил против рабства и за свободу…»
Многое понял Пушкин из лекций Куницына. Потому с таким восторгом вспоминал он его:
Профессора Кошанского, который преподавал российскую словесность и латинский язык, Пушкин не вспоминал столь восторженно, хотя это был и неплохой педагог. Несмотря на свою молодость (в 1811 году Кошанскому исполнилось двадцать шесть лет), он до Лицея преподавал уже в Москве в университетском Благородном пансионе. Был он широко образован, знал не только древние, но и новые языки, имел учёную степень доктора философии и свободных искусств. Не ограничиваясь преподаванием, он сотрудничал в журналах, печатая статьи, переводы, свои стихи. Издал несколько учебников и прекрасную хрестоматию «Цветы греческой поэзии». Уже служа в Лицее, написал латинскую грамматику, перевёл и напечатал огромную «Ручную книгу древней классической словесности», басни Федра[2], сочинения Корнелия Непота[3]; всем этим пользовались его ученики.
Страстно любил Кошанский античный мир и знал его как мало кто в тогдашней России. Увлекательно рассказывал он на своих уроках о республиках Греции и Рима. Там при образе правления республиканском и вольном процветали науки, искусства, литература.
Величавые сказания Гомера, великолепные оды Горация, грозное красноречие Цицерона и Демосфена, блестящее остроумие Апулея, гражданские добродетели героев древности, приключения богов и богинь, населявших Олимп… Даже Дельвиг не дремал, а жадно слушал. Пушкин схватывал всё и всё запоминал.
Так бывало, если Кошанский говорил о римлянах и эллинах…
На уроках российской словесности бывало по-иному. Когда изучали отрывки из «образцовых писателей» — читали и разбирали оды Ломоносова и Державина, басни Хемницера и Дмитриева, — обнаружилось, что в русской литературе профессору Кошанскому нравится то, что уже отжило свой век, — высокопарность, витиеватость, трескучесть, то, над чем дома у Пушкиных откровенно потешались.
Пушкин посмеивался над старомодным вкусом профессора, но учился неплохо. В первый год учения Кошанский записал о нём: «Успехи его в латинском хороши; в русском не столько тверды, сколько блистательны».
В мае 1814 года Кошанский тяжело заболел, и его целый год заменял молодой талантливый профессор Петербургского педагогического института Александр Иванович Галич. Он сразу полюбился Пушкину и другим лицеистам. Стоило ему появиться, как по всему Лицею слышалось:
— Галич приехал!
И в комнату первого этажа для приезжих профессоров набивалось полно народу.
Галич учил не по-школьному. Лекции его превращались в оживлённые, шумные беседы. Читали стихи, задавали вопросы, спорили о литературе и об искусстве. И лишь только тогда, когда ожидалось начальство, Галич извлекал откуда-то Корнелия Непота и говорил своим юным слушателям:
— Ну, господа, теперь потреплем старика.
И они принимались переводить с латинского.
Пушкин видел в Галиче не «начальника», а доброго, умного друга. Когда Галич ушёл из Лицея, Пушкину не хватало его. Он звал его обратно в Царское Село: