Значит, при окладе в пятьдесят долларов эта должность обошлась Сноупсу в двести сорок два доллара ж тридцать три цента его собственных, можно сказать, кровных денежек. Так что если бы он даже скопил все свое жалованье до единого цента, за вычетом тех двухсот с чем-то долларов, и если бы, предположим, он сумел за это время украсть медных частей еще на две сотни, то все равно на это недолго можно было бы содержать семью. И все же вот уже два года, как он сидел на своей галерее и смотрел (как нам казалось) на водонапорный бак. Ну, я и спросил про это у Рэтлифа.
– А он хозяйство разводит, – сказал Рэтлиф.
– Разводит? – сказал (ну, ладно, крикнул) я. – Что он может разводить? Он же от зари до зари сидит на галерее, смотрит на этот бак.
– Он Сноупсов разводит, – объяснил Рэтлиф. Разводит Сноупсов: весь ихний род, целиком, весь, скопом, подымается со ступеньки на ступеньку, вслед за ним, только вот тот из них, которому достался по наследству ресторан, вовсе и не Сноупс. Несомненно и неоспоримо, он не Сноупс; даже оспаривать это недопустимо, оскорбительно и никак, ни в какой мере непростительно, ибо его матушка, как и ее фантастическая родственница по мужу, в следующем поколении, вероятно, и даже наверняка, должна была, по выражению старинного буколического поэта, «распояша чресла свои» перед тем, как выйти замуж за того Сноупса, который считался законным отцом Эка.
Это его так звали – Эк. Тот самый, с переломанной шеей, он таким и пришел в наш город, когда заступил на место Флема, – в стальном ошейнике на кожаных ремнях. Ничего похожего на Сноупсов. Рэтлиф рассказывал, что случилось это с ним на лесопилке. (Понимаете, даже его родичи, и Флем тоже, знали, что он не Сноупс: и его загнали на лесопилку, где и хозяин-то должен быть финансовым гением, чтобы избежать банкротства, а жулику там вообще делать было нечего, потому что воровать можно только лес, а стибрить вагон тесу это все равно, что стибрить стальной сейф или вот… ну, да, этот самый водонапорный бак.)
Вот Флем и послал Эка на лесопилку дядюшки Билла Уорнера (иначе, как мне кажется, оставалось только усыпить или пристрелить его, как больного пса или негодного мула), и Рэтлиф рассказывал так: однажды Эк сказал, что за доллар на брата он и один из рабочих-негров (из тех, что поздоровее и, конечно, поглупей) подымут громадный кипарисовый ствол и положат его под пилу. Так они и порешили (я ведь уже говорил, что один из них был не из Сноупсов, а другой не из умников) и уже подняли было ствол, когда негр поскользнулся, что ли, словом, упал, и тут бы Эку только взять и выпустить свой конец и отскочить из-под бревна. Но он-то был не таков: уж не говоря о Сноупсах, но и вообще где нашелся бы такой черт, который уперся бы плечом и держал свой конец, принял на себя удар: негр грохнул свой конец оземь, а Эк все держал бревно, пока кто-то не догадался вытащить негра.
Но и тут у него не хватило обыкновенной смекалки, уж не говорю сноупсовской: ему надо бы отскочить, сообразить, что даже Джоди Уорнер не заплатит ему ни черта за спасение своего, уорнеровского негра: а он стоит, держит на себе все это треклятое бревно, у самого изо рта уже кровь пошла, хорошо, что кто-то сообразил подпереть бревно поленом и вытащить его оттуда, и он сидел, весь скорчившись, под деревом, плюя кровью и жалуясь на головную боль. («Только не говорите мне, что ему заплатили тот доллар, – сказал, ну, ладно, крикнул я Рэтлифу, – только не говорите!»)
Никакой он не Сноупс, этот Эк: жил он теперь с женой и сыном в палатке, за рестораном, ходил в засаленном фартуке и в своем ошейнике из стали с кожей (стоя за прилавком, он жарил на закопченной керосинке яичницу и мясо, хотя из-за жесткого ошейника не мог видеть, как оно прожарилось, и жарил просто по слуху, как играет слепой пианист), правда, и тут ему тоже было не место, еще меньше, чем на лесопилке, потому что там он мог только переломать себе кости, а тут он угрожал сломать давнюю традицию всего семейства – упорное и непреклонное хищничество, и все из-за немыслимого и наивного предположения, что люди бывают честными и смелыми, и причина тому простая: если будет иначе, все будут жить в страхе и смятении; именно так он вдруг и сказал, и не потихоньку, а вслух, громко, при чужих людях, даже не родственниках Сноупсам: «Ведь в котлеты как будто полагается класть мясо, верно? Не знаю, что мы сюда пихаем, но уж никак не мясо!»
Ну, и разумеется, они – а когда я говорю «они», я подразумеваю Сноупсов, а когда в Джефферсоне говоришь «Сноупсы», это значит Флем Сноупс, – они его выгнали. Иначе было нельзя, здесь он был просто неприемлем. Но, конечно, тут же встал вопрос: а где, в Джефферсоне, то есть не в джефферсонском хозяйстве, а в сноупсовском (да, да, когда говоришь в Джефферсоне «Сноупс», это значит Флем Сноупс) хозяйстве он будет приемлем, где Сноупсам от него не будет вреда? Рэтлиф и это знал. То есть все в Джефферсоне знали, потому что через двадцать четыре часа всему Джефферсону стала известна эта фраза насчет котлет, и, конечно, все понимали, что с Эком Сноупсом что-то надо сделать, и сделать поскорее, и, конечно (он был лицо заинтересованное), как только сам Флем узнал, так и другие тоже узнали, что и как. То есть мне об этом сказал Рэтлиф. Вернее, кто как не Рэтлиф должен был мне все рассказать: Рэтлиф, с этой своей непроницаемой физиономией, с этими своими лукавыми, ласковыми, невинными и умными глазами, чересчур невинными, чересчур умными: