На улице мы осмотрели небо, но нашего фрица не увидели.
— Куда он делся?
— Может, на крышу упал?
Прожекторы обшаривали небо, но все они стояли на высоких домах, ни один на Воинова не заглядывал. Вера дернула меня за воротник шинели — огромной, флотской, не по росту, отцово наследство; я в ней еще утопал, но теплее у меня ничего не было.
Я обернулся: нашего немца тащило по улице, черный сапог скреб обледенелую мостовую, а белый купол парашюта еще не опал на ветру. Несло его прямо к воротам Дома Кирова. Подбородок парашютиста упирался в грудь, в темных волосах снег, а лицо в лунном свете — бескровное. Мы стояли очень тихо и смотрели, как он приближается. Той зимою мы навидались такого, что никому не пожелаешь, думали, нас уже ничем не удивить, а оказалось — очень даже удивить. Если б немец выхватил «вальтер» и стал палить, мы бы просто к месту примерзли. Но мертвяк оставался мертвяком. И тут ветер наконец утих, парашют сдулся, и немец осел на мостовую. Еще несколько метров его протащило лицом вниз — последнее унижение.
Мы обступили летчика. Высокий, крепкий. Если бы мы встретили его на питерской улице в гражданском, сразу бы заподозрили, что лазутчик: слишком упитанный, сразу видно — мясо ел каждый день.
Гришка встал на колени и расстегнул ему кобуру.
— «Вальтер ППК». Я же говорил.
Мы перекатили немца на спину. Бледное лицо его было все исцарапано об асфальт, но ссадины бескровные, как и кожа. У мертвых синяков не бывает. По лицу никак не скажешь — боялся ли он, когда умирал, злился ли? Или со всем смирился? В этом лице уже не было ни характера, ни жизни — труп и труп, и родился трупом.
Олежа стянул с него черные кожаные перчатки, а Вера размотала шарф и сняла очки-консервы. На лодыжке у летчика я нашел ножны и вытащил отлично сбалансированный нож с серебряной гардой и лезвием в пятнадцать сантиметров. Гравировку при луне прочесть не смог. Нож я вложил обратно в ножны, а их пристегнул к своей лодыжке — и впервые за много месяцев ощутил себя настоящим бойцом.
Тем временем Олежа вытащил у трупа бумажник и, ухмыляясь, сосчитал рейхсмарки. Вера забрала себе хронометр вдвое больше обычных наручных часов: немец носил его поверх рукава летной куртки. Гришка нашел складной бинокль в кожаном чехле, две запасные обоймы к «вальтеру» и тонкую изогнутую фляжку. Отвинтил колпачок, понюхал и передал мне:
— Коньяк?
Я отхлебнул и кивнул:
— Коньяк.
— Когда ты успел коньяк попробовать? — спросила Вера.
— Пришлось.
— Когда?
— Дайте сюда, — сказал Олежа, и фляжка пошла по кругу. Мы вчетвером сидели на корточках вокруг с неба свалившегося летчика, отхлебывая по глотку — может, коньяк, может, бренди, может, арманьяк. Разницы мы не понимали. Что бы там ни было, в животе от него теплело.
Вера не сводила глаз с лица немца. Смотрела без жалости, без страха. В ее глазах читались только любопытство и презрение: оккупант прилетел бросать свои бомбы на наш город, а вместо них рухнул сам. Сбили его не мы, но мы все равно торжествовали. Никому из Дома Кирова раньше не попадался труп врага. Утром про нас только и будет разговоров.
— Как, по-твоему, он умер? — спросила Вера. Его тело не уродовали пулевые отверстия, ни кожа куртки, ни волосы не были опалены — вообще ничего не видно. Кожа слишком белая, у живых такой не бывает, но кровь ниоткуда не текла.
— Замерз, — ответил я.
Веско так ответил, потому что знал, что так оно и было, хоть и доказать нечем. Летчик выбросился с высоты нескольких тысяч метров над ночным Ленинградом. Даже у земли мороз такой, что костюмчик его бы не спас, что говорить про заоблачные выси, где тепло только в кабине.
Гришка поднял фляжку и торжественно провозгласил тост:
— За мороз.
Коньяк опять пошел по кругу. До меня он в этот раз не добрался. Шум мотора мы бы услышали за два квартала. Город в комендантский час был тих, как сама луна, только мы слишком увлеклись трофейной выпивкой. Мы сообразили, что нам светит лишь когда «газик» свернул на Воинова. По асфальту застучали цепями тяжелые колеса, а в нас уперлись лучи фар. Нарушение комендантского часа без пропуска каралось расстрелом на месте. Уход с пожарного поста карался расстрелом на месте. Мародерство каралось расстрелом на месте. Без суда и следствия. Всю милицию забрали на фронт, в полупустых тюрьмах заключенных становилось все меньше. Зачем кормить врагов народа? Если ты преступник и тебя поймали, ты — покойник. Не время цацкаться с тобой в судах.