Но всего смешнее казалась Зоське любовь. Ведь все живут друг с другом, делают всякие приятные гадости в одиночестве, а никто не хочет в этом сознаться! Даже говорят, что это неприлично, но если так — не надо делать гадостей!
— Ты заснул? — спросила она, внезапно толкнув его.
— Нет, — сказал он.
Он сидел, прислонившись к креслу, и слушал её слова, которые уже слышал в различных комбинациях. Он молчал, и казалось ему, что всё в комнате молчит, что вся мебель склонилась, печалясь, почему он здесь, а не далеко, далеко. Он даже не заметил, когда замолчала Зоська, откинувшись на кресле и закрыв глаза. Он не спросил, о чём она думает, зная, что не поймёт этого, как и он не мог бы высказать своей задумчивости, чувствуя, что она тоже незаметно отошла от межи, где кончается словесная связь меж людьми. Они сидели в комнате, забыв друг о друге, уйдя во что-то бесконечно своё, притаившись за гранями сердца, которые внезапно вырастают в непроходимые стены обособленности.
Степан очнулся первый и неуклюже встал.
— А ты не спишь?
Она молча раскрыла глаза. Он стоял над нею, не зная, что сказать.
— Невесело сегодня у нас, — сказал он наконец.
Зоська привстала и склонилась к нему, будто падая.
— Что с тобою, Зоська? — спросил он взволнованно. Она молчала.
— Может быть, у тебя что-нибудь случилось?
Это «что-нибудь» в интимном их разговоре обозначало тот выкуп, который природа стремится взять за обладание утехой, несмотря на все хитрости медицины.
Она подняла свой грустный взгляд.
— Мы все умрём? — спросила она.
— Конечно, — ответил он облегчённо. — Все умрём.
— А не умереть нельзя?
Сердце его опечалилось от искренности её гона. Она не шутила, она спрашивала откровенно, будто имея какое-то сомнение, какую-то таинственную надежду стать исключением из общего правила и идиотской судьбы всего живого. Он целовал её, ласкал, проникнувшись печальным сочувствием к ней и к себе.
— Не надо об этом думать, — сказал он.
— Само думается, — прошептала Зоська.
Они вышли вдвоём и остановились на углу, где всегда расставались.
— Не уходи, — сказал он.
— Какой ты смешной!
Она кивнула головою, а он стоял, смотрел на её маленькую фигуру, мелькающую среди прохожих, с каждым шагом уменьшавшуюся, исчезая в толпе. Он ещё стоял, надеясь увидеть её хотя бы на мгновение, хотя бы издалека, потом боль охватила его, будто сразу с нею он потерял надежду ещё раз когда-нибудь её увидеть. Никогда ещё не была она так близка ему, как теперь, и никогда он так остро не чуствовал тоски, отпуская её. Точно не сказал ей того, что хотел, что должен был сказать этому единственному близкому ему человеку, и тяжесть невысказанного томила его.
Было рано, Степан зашёл пообедать в первую попавшуюся столовую. Он не принадлежал к любителям вкусно поесть, и отношение к еде оставалось у него деловым. Он совсем не принадлежал к тем, кто, идя обедать, размышляет, что взять на первое, второе и третье, и по дороге смакует будущие блюда. Он покупал шоколад и конфеты, но сам не ел их никогда. Вначале химерные названия блюд в меню заинтересовали его, но после узнал, что жаркое а-ля брош — обычная говяжья котлета, а таинственный омлет — простая яичница, и перестал обращать внимание на эти выдумки, на эти попытки разнообразить блюда с помощью названий и фантазий едоков. Вкус к духам, табаку и одежде развивался в нём, по пища не играла роли в его жизни, он относился к ней, как и всегда.
Оглядывая зал, посетителей и скатерть перед собою, молодой человек внезапно без какой-нибудь связи с предыдущим подумал: «Из Надийки вышла чудесная хозяйка. Борис не нарадуется».
Эта мысль была ему неприятна, как будто от знакомства с той девушкой в нём ещё остался не размолотый камень. Тяжёлым преступлением казалось ему превращение голубоглазой Надийки в кухарку, уборщицу, в сторожа постоянного быта молодого мещанина. Но разве тому чудаку Борису знакомо хотя бы чувство простого сожаления? Он всё скрутит, всё возьмёт в свои жилистые руки, будь то свёкла или женщина! Такая уж жестокая поповская натура.
Он отодвинул в сторону, борщ и начал задумчиво ковырять вареники с мясом, как вдруг в столовую вошла фигура в заплатанном пальто и бурой шляпе, держа перед собой что-то больше и странное. Это была арфа, и собственник её попросил разрешения развлечь уважаемую публику. Усевшись в углу на стуле и поставив меж коленями тяжёлый инструмент, взял он первые аккорды на грубых простых струнах.