— Так, так, — говорила она, — чудесно!
Немного привыкнув, он захотел танцевать вдвоём.
— Даму надо обнять, — сказала Зоська.
— Это я умею, — ответил он.
Время прошло незаметно. Зоська предвещала ему великое будущее в танцах.
— Ты танцуешь необычайно легко.
— Значит наши уроки будут продолжаться?
— Только мы поменялись ролями.
В следующий раз они снова танцевали вальс, тихо напевая мотив. Он стал уверенней в движениях и ритме.
— Я устала, — сказала Зоська.
— Ещё, ещё, — сказал он. — Надо работать. Времени мало.
В конце концов он признался ей, что дома танцовал со стулом.
После вальса фокстрот показался ему лёгким, даже разочаровал его своей простотой.
Зоська пояснила, что фигур масса, что тут можно вводить акробатику и собственные изобретения. Но даму обнимают теснее, чем в вальсе. И это его забавляло. Он представил себе, что может обнимать массу женщин, высоких и полных, и сквозь одежду чувствовать их грудь и пружинистый живот. И удвоил усердие.
Вопрос с квартирой двигался медленно, отнимая у него массу времени. Приличной комнаты не находилось. Степан являлся к комиссионеру злой, ругался, вновь выкладывал свои условия, каждый раз слушая ту же самую предупредительную фразу: «Словом, вам нужна настоящая комната».
Затем получал десяток новых адресов, но одно и то же повторялось без вариаций: часть комнат была уже нанята, часть должна была освободиться неизвестно когда, часть совсем не освобождалась, а другие, которые действительно сдавались, были настоящими трущобами, ободранными и грязными; он с отвращением смотрел на следы, оставляемые после себя человеком, кучу сора и жирные обои, свисавшие, как гной, с отвращением чувствовал в застоявшемся воздухе пот и смрад человеческой жизни, с невесёлой мыслью про грязь и животность людей, из которых незначительная часть чиста лишь потому, что моется и меняет бельё.
В конце концов заявил комиссионеру, что лазить по лестницам зря не имеет желания, и тот согласился сообщить ему, когда подвернётся хорошая комната.
Со своей комнатой Степан уже давно попрощался и заходил в неё вечером, как в отель.
«Вот найдётся комната, — думал он, — и тогда можно будет писать».
Вообще он привык к неожиданностям и не волновался.
Приближалась весна. Снег ещё не таял, но посерел, потерял блеск, стал рыхлым в кучках, а на мостовой слежался от безостановочной езды в чёрную массу, с глубокими выбоинами от ритмичных ударов копыт. На тротуарах он превращался солнечными днями в жидкую кашицу, застывающую неровно в холодные ночи. Его бросали с крыш огромными слоями, которые глухо падали наземь, как бездыханное тело. На углах девушки в шубках продавали подснежники со степных курганов, где уже оголилась земля.
— Пять копеек пучок, пять копеек!
Настали солнечные рассветы, полные тёплых ветров, нёсших с палей запах сырой земли, прошлогодних трав и томящийся аромат всходов и набрякших почек. И в тихие, задумчивые дни, когда в крови просыпается простая радость жизни, когда душу охватывает тот бездумный порыв, приводивший далёких пращуров к алтарям весеннего бога, Степан любил бродить по городу.
Зажав подмышкой тяжёлый портфель, блуждал он перед обедом по улицам, без цели, чувствуя необходимость побыть одному после однообразных встреч на службе и общественной работе. Некоторое время он сам не понимал этого тяготения к улице и смутной радости среди гомона и смеха весенней толпы. Думал, что гуляет, как гуляют все, — для отдыха и из желания проветриться.
Но как-то, вернувшись домой взволнованным и возбуждённым, должен был признаться, что ходит смотреть на женщин. Он понял, что только на них останавливались его глаза: на весёлых лицах, на обольстительных ногах и тёплых костюмах, прятавших тело, которое он до боли ощущал. Только на них глядел он с жгучим увлечением, будто каждая таила отдельную, только ей известную тайну, отдельный, выращенный для него сад любви и сладострастья, и от каждой веяло на него сладостным дыханием, которое пьянило его и восторгало. Душа его замирала в горячем тумане, когда видел он женщину, красивую, стройную, способную любить и достойную любви, и сам любил её, мгновенно проникаясь невыразимой благодарностью, что она есть, что он видит её и ласкает беглым взглядом. Некоторые озирались, улыбаясь ему незаметной зовущей усмешкой, и сердце его пенилось и пело. И теперь, поняв это, почувствовал не стыд, а тревогу, радость от сознания буйной силы, пылающей в нём, как частица могучего стремления, движущего миром. Какое-то новое, ясное чувство проснулось, не желание, а эхо желаний, уверенность, что способен любить и быть счастливым.