Наконец пришёл Выгорский в резиновом плаще и кепке. Взгляд Степана поразил его.
— Почему этот чайльд-гарольдовский вид? — спросил он, здороваясь.
— Скорее у вас, потому что вы едете.
— Еду, но никого не проклинаю.
— А я проклинаю, но не еду.
Поэт беззаботно махнул рукой.
— Оставьте! От проклятий мир становится всё хуже и хуже.
Сегодня угощал Выгорский.
— Но, извините, — сказал он, — я стал вегетарианцем.
— По убеждениям?
— Нет, для разнообразия.
Когда пища и вино были поданы, поэт спросил Степана:
— Откуда всё-таки эта нахмуренная меланхолия? Неужели по случаю моего отъезда?
— Нет, — усмехнулся Степан, — это — мировая скорбь. Поэт облегчённо вздохнул.
— А, это совсем безопасно.
Он был очень мил, весел и ласков. И Степану захотелось высказаться, рассказать ему о своей боли, об её тёмных источниках, но что-то тайное удержало его.
— Если хотите правду знать, то это просто плохое настроение. Временами чувствуешь, что ты зверь, кровожадный зверь, и становится печально. Жизнь жестока. Знаешь, что исправить этого нельзя, и всё-таки плохо. И ясней понимаешь, что кругом животные, мерзавцы, грязь, висельники, и становится страшно. Оттого, что ты такой, как они, а они такие, как ты.
— Да где вы видите такие ужасы?
Степан безнадёжно усмехнулся.
— Где? Да кругом!
— Кругом прекрасные, приятные люди!
— Вы шутите, — вздохнул Степан.
— Нет, совсем нет. Посмотрите.
Поэт перегнулся на стуле и дотронулся рукою к плечу соседа, который сидел сзади него. Тот обернулся.
— Извините, — сказал поэт. — Вы мне очень нравитесь. Разрешите пожать вашу руку.
Тот помедлил, но руку подал. Даже сказал:
— Есть… Очень благодарен!
— Чудак вы, — вздохнул Степан.
Потом они ели и пили, уйдя в собственные мысли. И Степан, изнемогая от потребности высказать свою тоску, сказал, подымая стакан:
— Выпьем, друг, за любовь.
Поэт удивился.
— С какой стати нам пить за это ужасное чувство, которое отнимает у людей спокойствие?
Степан возбуждённо ответил:
— Отнимает спокойствие, укорачивает жизнь. - Ужасна эта любовь.
— Так вы согласны со мною? — неуверенно спросил Выгорский.
— Целиком.
— Терпеть не могу сходиться во взглядах, — недовольно пробурчал поэт. — Согласие — это смерть. К тому же должен заявить, что сила любви исходит исключительно из традиции. Золотой век любви прошёл, рыцари и дамы растаяли в вековой мгле. В двенадцатом столетии женщины разделяли свою особу на две части — тело мужу, душу — избраннику. В XIX столетии они делали наоборот, а в XX и совсем потеряли ощущение разницы. Любовь вернулась к своему исходному пункту. Чтоб правильно понять её современное, народное, если хотите, положение, надо помнить, что любовь не сопровождала человека на всех ступенях его развития. Дикари не знали её, а наш век есть век просвещённого дикарства, дикарства в «снятом» виде, как говорят диалектики. Вот и любовь «снимается». Песня любви пропета, любовь умерла вместе с музами и вдохновляет лишь старомодных поэтов. Вместо этого выдвигается то, что было главнейшим в дикарстве, — работа. Настоящий поэт может быть теперь только поэтом труда.
— Например — вы, — сказал Степан.
— Я — печальное исключение. На грани двух эпох неминуемо являются люди, которые остаются как раз на грани, откуда видно далеко назад и ещё дальше вперёд. Поэтому они страдают болезнью, которую люди ни одной партии никогда не прощают, — остротой зрения. Наилучшие слуги жизни — ослеплённые и подслеповатые. Они бодро идут вперёд, ибо видят то, что им кажется. Видят новое, потому что хотят видеть. Воля управляет, друг мой, жизнью, а не разум.
— Чорт знает, что ею управляет! — хмуро сказал Степан.
Скоро они вышли, потому что поэт собирался хорошо выспаться перед отъездом.
— Еду, еду! — воскликнул поэт на улице. — Ничего этого завтра не увижу. Какая радость не видеть завтра того, что видишь сегодня. И вас тоже, мой друг! Достаточно я вас терпел.
— И я вас, — признался Степан.
— Сознайтесь, что не было так уж скучно? Но не вздумайте завтра меня провожать. Знакомые на вокзале — это кошмар!