— Нет, у меня дела, — сказал Степан.
На улице они крепко поцеловались, молодой человек был взволнован.
— Пиши, Левко, из своей Херсонщины, — сказал он.
— Да, как видно, не будет о чём, — ответил тот.— Это уже вы, писатели, пишите себе, а мы когда-нибудь прочитаем.
XV.
Осенью в степи тревожно шелестит сухими ветвями кукуруза — целые поля ровных жёлтых стволов, словно бы кто-то крадётся, раздвигает её обвислые листья. Осенью у дорог осыпаются семенем бурьяны — высокие заросли лебеды, молочая, чертополохов, чернобыльников. Осенью ветры ходят внезапные, изменчивые. Осенью ветры нападчивые и хитрые. Удивит и исчезнет. Рвы в степи проваливаются внезапно, раскрывая глиняные внутренности. На дне их растёт бурьян, а в нём змеи, комары и миллионы ящериц. Множество путей в степи, дорог и тропинок. Перекрещённые, кривые, коленчатые. Словно бы нарочно перепутали их там, чтобы ходить и блуждать без конца. И хочется в степь итти. Хочется свернуть на боковую тропинку. Вьётся она горками, холмами, убегает прямо по нивам и баштанам. И ломается под ногами шелестящее жнивьё.
Степан внезапно остановился. Насколько он мог понять, это была Павловская улица. С полчаса ходил он, расставшись с Левко на пороге столовой. Ходил, задумавшись, радостно, в том молчаливом спокойствии, которое овладевает человеком после болезненных беспокойств и разочарований. Чувствовал, что, надеется на что-то и это что-то сейчас сбудется. Предчувствие освобождения было в нём, и всплывавшие воспоминания возвращали его всё назад и назад, в прекрасное детство, незабываемое время первого познания мира. Он шёл волшебной тропинкой прошлого, вдохновенно ища истоков жизни, и весною средь города страстно грезил теплотою осенних степей.
Потом посмотрел на часы. Четверть девятого. Ещё не поздно. Ещё можно увидеть её. Да и что ему время?
Он возвращается на село.
Эта мысль — дикая, внезапная не испугала его. Даже не удивила. Она родилась вдруг, ясная, прекрасная, полная жгучей радостью, силой и надеждой. Он возвращается на село. В степь. К земле.
Навсегда оставит этот город, чужой его душе. Этот камень, эти фонари! Отречётся навсегда от жестокой путаницы городской жизни, отравляющих грёз, которые нависли над гулкой мостовой, душных порывов, которые разъедают душу в узких закоулках комнат, бросит сумасшедшее желание, которое растравляет мысль, сжатую тисками. И пойдёт в спокойные, солнечные просторы полей, к оставленной воле и будет жить, как растёт трава, как зреет нива.
Звонок трамвая остановил его. И он радостно подумал: «Завтра я тебя не услышу».
И боль, собранная за полтора года, гнетущее неудовлетворение, вся горечь ежедневных стремлений и утомительность мечтаний, которые он познал в городе, превращались в приятное утомление, в щемящую тягу к спокойствию. Он видел себя завтра не сельбудовцем, не сельсоветчиком, не учителем или союзным активистом, а незаметным хлеборобом, одним из множества серых фигур в свитках, в армяках, которые водят по земле вечное орало. Влажный рассвет! Свежесть первого луча! Прекрасный блеск тихой росы! Будь благословенно время, когда родится свет жизни! Дух прошлого пробудился в нём, дух веков, который дремлет в душе и подымается в минуты сдвигов, тот непреодолимый хоть и придушенный голос, который шепчет в сказке об утраченном рае и поёт песни природы.
Но не в этом была главная забота. Охотника купить комнату и обстановку он найдёт завтра же, завтра же подаст заявление об увольнении, и завтра же вечером двинется на юг, чтобы пристать где-нибудь к коммуне либо артели. Это нетрудно. Это просто и легко. Об этом нечего думать и беспокоиться… Но… он поедет не один!
Думая об этом, он захлёбывался. Что-то безграничное было в этом неожиданном пробуждении откинутой угнетённой любви. Из маленькой искры, полуугасшей, покрытой теплом, словно мстя за холодный страх угасания, вспыхнул жгучий огонь, который озарил его новым порывом. Ясным, таким простым, радостным был перед ним путь, и он тихо пойдёт по нему вдвоём с Надеждой.
— Надийка, Надюся! — шептал Степан.
Понимал теперь, что она всегда была в его душе, как зовущий звон из дали, что рождала в нём своим дыханием тревоги, являлась ему в мечтах, и он не узнавал её до сих пор; что и в других любил только её, а в ней любил что-то безгранично далёкое, какое-то непознанное воспоминание. Он чувствовал теперь, что не забывал её никогда, что искал её всё время в недрах города, и она была тем огнём, что горел в нём, порываясь в даль. Возвращаясь к ней, он находил себя. Возвращаясь к ней, он оживлял то, что погибло, то, что исчезло от его испорченности, то, что он сам в ослеплении разрушил.