Захорошело бабе, человек – животное общественное, стала она и к бутылочке почаще прикладываться и общаться о своём с такими же забулдыжками. Хоть алкашек на улицах не больно много и трётся, а нашлась компания – стала Люба ночевать с Танюхой-побирухой. Та была уже не жиличка, конечно, гепатит и тубик, который ей все советовали лечить собачьим мясом, уже выписывали ей бесплатную путёвку на тот свет, но, видимо, стояли в бюрократических очередях небесной канцелярии. По Таньке за два квартала было видно, что зажилась она уже.
Та, конечно же, всё понимала, но в больницу не шла, потому что водочка держала её на улице крепкой ниточкой. Внимательно слушая Любкины бредни про непутёвую жизнь, а их каждый бездомный мог целую гору нагуторить, Танюха то и дело косилась на кукольный свёрточек. Наконец, на пятую, то ли шестую ночь, когда изрядно налакавшись, они рассказывали друг-другу свои женские обиды по десятому разу, ковыряясь в душевных ранах с матерком и привычностью, подружайка-то и попросила Любку показать ей оконыжку.
Та, нехотя, развернула своё сокровище, которое уж налилось розоватой силушкой, но откровенно тосковало. Уже немного понимая по-человечьи, нежитёныш, привыкший к этим дежурным соплежеваниям от бухих баб, водил глазами лениво, равнодушно следя за силуэтами в слабом свете фонарей.
Танюха, дрожащими руками приняла в объятия эту маненькую странь, и оглядела куль с трупиком ласково и жалобно. Не говоря ни слова, она вдруг закапала слезами на старый шарф, в котором грустил малютка, и превратила свою опухшую рожу в плаксивый и дребезжащий стон из старого мяса и нехорошей кожи.
Любка, подивившись такой перемене, молча наблюдала за преображением своей товарки. Та, глазами ловя каждое чуть уловимое движение оконыжки, приласкала младенчика так, словно бы он был живым и нарядным карапузом. А мёртвое в нём, почуяв любовь и боль настоящей матери встрепенулось, окрысилось, и, почуяв хищным нутром скорую добычу, улыбнулось беззубым ротиком страдальческой улыбкой. Увидев то, Танюха уж больше не поднимала головы, гуля и тормоша дитёшку, совала ему пальцы в кулачки, за ушки трогала, игралась и нежила.
Оконыжка расцвела от такой любви: почуяв на щёчке мокрое от мамкиных слёз, она распищалась, жалостливо хныкая на сквозняк, жалась к теплу танюхиных ладоней, а та, отчего-то называя свёрток Пашунькой, рыдала над ним, заливая своё улыбающееся лицо мокрыми дорожками. Наконец, попустившись, она пробормотала что-то вроде «это не я плачу, это водка плачет».
Любка не перечила, но происходящее ей не нравилось. Из путанных Танькиных слов стало ясно, что был у неё сын, и то ли она его куда-то дела, то ли забрали, но был, да. Давно правда, вот, случайно вспомнилось.
Вот тогда-то и заревновала брянская баба свою деточку.
Только когда поняла она, что этот дурной кулёк кому-то кроме неё самой может быть нужен, в ней дрогнула какая-то неодолимая внутренняя плотина, отделяющая тощий ручеёк от непонятной ей любви остального мира.
Засобиралась спать, затребовала себе имущество назад, положила оконыжку подле, да прилегла баиньки. Засопела почти сразу. Танюха, не будь дурой, потихоньку свёрточек-то и украла.
Ушла сразу, и шла часа два в ночь, пока с Ладожской, уставшая как сука, не пришла на Техноложку.
Только тут и выдохнула. Забилась на Малодетскосельском в прореху двора-колодца с ворованным дитёнышем на руках. Развернула, посмотрела, что тот глазами водит, да и сунула его себе под кофту, чтобы не мёрз, сама-то укутанная была во все одёжки.
Закрыла глаза, да чует, что оконыжка возится за пазухой, не заснуть, прижала его к себе покрепче, а он всё мельтешится. Ну вот и выпихнула, бедовая, титьку из-за ворота майки-поддевки. Задремала, чувствуя, как куклёныш налип на её вислую грудь, и как-то склизко и холодно засосал её безгубым ртом, словно рыба-карась.
Танька больше не проснулась. Она в углу забилась, за лифтовую шахту, которую вписали аккурат в закуточек старинного двора хитренькой планировки. Её оконыжка сначала до комы выцедил, а потом она и вовсе кончилась, на второй-то день.
А малец подрос. Прикормленый Танькой, холёный своей мамкой-Любкой, он мигом перелинял. Слезла шкурка-то старая, значит, подрос хорошо. Ещё денёк он посидел при трупе-то, да всё выглядывал, не пойдёт ли кто ещё, из таких же бомжей? Да не было. Народ шустро шмыгал мимо подворотни, и особенно не оглядывался.
Оконыжка боялся уползти куда-то по открытому месту, да и холодно было, но ночью решил долезть до окна, уж очень ему нравилось тепло жёлтого света, маячившего откуда-то сверху. По водостоку вверх покарабкался. Он теперь стал сильный, кожа новая наросла, пока в гнилушках своих лежал, теперь стал почти как младенчик, медленный, но жилистый. Полез как настоящий верхолаз, была бы Любка рядом, гордилась бы своим приёмышем. Цеплялся крохотными пальчиками за перемычки водосточной трубы, карабкался ножками по стене, вниз не смотрел, боялся расшибиться.