Вторая хиругия стала совсем хорошая. Раньше-то кафель на полу битый, из окон дуло, а в курилке прямо посередине стоял эмалированный таз, где в коричневой воде плавали разбухшие бычки, выделяя из себя посмертный никотин. Что не изменилось – так это цветы на окнах, многие из них пережили реконструкцию крыла нетронутыми, какие-то она сама же и вырастила. Каждый раз, проходя мимо, Галя дарила им одну из своих коротких кривых ухмылочек, нечасто украшающих её лицо. Улыбаться не любила – уголки губ раздвигались, растягиваясь, и сквозь них виднелись зубы. Миллион и два раза она пыталась натренировать себе фотогеничную улыбку, позируя перед зеркалом, но ничего толкового не вышло.
Никогда сама себе не нравилась. Только вот два портрета было, ещё в студенчестве сделанных: один в фотоателье щелкнули, где позировала в большой белой шляпе с пером, а второй – нарисовал какой-то недолгий знакомец, испарившийся из её жизни даже без подписи.
Галя потянула носом, пытаясь почуять, пришёл ли «светило», которому не хотелось попадаться на глаза. Кандидат в профессора медицинских наук пользовался какой-то ядрёно-дарёной туалетной водичкой, дорогущей, как крыло самолёта. Заходя в отделение, она всегда чуяла это душераздирающе-сексуальное амбре в коридоре, очень лишнее во всегдашнем больничном духе. Она не переставала удивляться тому, как стремительно стареющий мужичок не переставал молодиться, выхаживая гоголем при обходе, быстро и якобы равнодушно, цепляя взглядом сисечки редких молодух, появлявшихся в отделении с перитонитом или какой-нибудь кистой. Не одна она, тихонько посмеиваясь, наблюдала эдакую жажду жизни, которой в прошлогоднем почётном юбиляре уже не должно было быть и в помине.
Быстро принимая смену, она краем уха выслушала краткий рассказ дежурной о событиях и назначениях, поздоровалась с санитарками. Просматривая фамилии в журнале регистраций, увидела новопоступившую в платной палате.
Ткнув пальцем в фамилию, она спросила:
– Это ещё что за лакшери? – по давней хохме, так называли всех пациентов, которых клали в «повышенный комфорт».
Сменщица зацокала языком, переходя на полушёпот:
– Да там пиздец, Галя! Вчера утром привезли, старуха какая-то полоумная, ну как… – медсестра осеклась, нахмурившись – Ну, может и не полоумная она, все там будем. Короче это, она помирает в долгую. Вот какое там лакшери. Её уже все посмотрели, некротический абсцесс, она в токсике…
– Чего? – Галя строго посмотрела, явно не понимая, о чем идёт речь.
– Ой, бля, да так светило на обходе сказал, почём мне знать, что там за токсик.
Глубоко вздохнув, и, нутром чуя ненужную возню, спросила ещё:
– А чё она в лакшери? Крутая бабка?
– Да она заебала всех, Галь, – сменщица говорила быстро, явно торопясь уйти. – Вот её от людей подальше и сбагрили. Её сначала в общую положили, вроде первые часы-то ещё ничего, хуже и хуже ей, думали, в реанимацию повезём, там и помрёт. Оперировать никто не хочет, и так зажилась… а она начала короче «На»! —медсестра с ночи смешно подкатила глаза и слегка взвыв, вытянула руку к Гале, корча уставшее лицо.
– Чё ты несёшь? Чё за «на»?
Блондиночка в ответ прыснула со смеху, глядя на недоумение напарницы.
– Я не знаю, что за «на». На-на, блядь. Привезли по скорой, помирает вовсю, ждали, что сознание потеряет, а она оклемалась и начала мычать «на-а», да «на-а-а». Смотрит на всех, таращится. А там бабы, они чё? Начали кудахтать, людей, мол, не лечите, а она ну реально вот-вот… – поморщившись, медсестра суеверно глянула на иконку, подоткнутую под стекло на столе, – ну, Фёдоров и велел её в лакшери отвезти, чтобы народ не пугала.
А там ей то ли легче стало, то ли отпустило её, так уже всю ночь пролежала со своим мычанием, всю ночь не спала из-за неё… вот сука. Под утро в стену стучать начала, представляешь?
– А чего успокоительное не вкатила?
– Там бесполезно. Я к ней и подходить боюсь.
– А санитаркам что? Убирать там надо за ней?
– Не-а. Кишечник уже мёртвый. Лежит чистенькая, как Ленин. С утра про неё уже спрашивали, как, мол, она ещё живая-то? – понизив голос на еле слышный шепоток, сменщица пробурчала – её на вскрытие хотят.
– Кто?