— О'кей, — сказала она. — Тогда расскажу тебе что-нибудь… Рассказать тебе о мистере Томпсоне?
— Нет, только не о Томпсоне.
Он знал абсолютно все о коробке Томпсона под кроватью, о его запоре и о его мягком стуле, о добрых старушенциях Линды в «Батлер армс». Как раз теперь таких, которым сто лет, там уже не водится, а есть всякие другие.
Она сказала:
— Тогда расскажу о музыке. Каждый вечер, когда прохладно и чудесно, в парке, пока не стемнеет, играет музыка. Все мамаши приходят в музыкальный павильон и приводят с собой детишек, да и все, кто любит музыку, тоже там. Звонят церковные колокола, а небо — такое золотистое… На деревьях же полным-полно черных птиц.
— Ты имеешь в виду, что это в Гвадалахаре?
— Да, в Гвадалахаре.
Отдаленное, хорошо известное название Гвадалахара — имя его беспомощной ревности и тайной жизни Линды, безропотно и смиренно перенесенных суровых лет с матерью, хранившей, пока умирали пятеро маленьких сестер и братьев Линды, вечное молчание. Он знал их имена наизусть, пятеро маленьких мертвых сахарных черепушек из Гвадалахары.
— Они играли вечернюю музыку, — говорила Линда. — А музыкальный павильон — очень красив!
Все, сейчас уже ничто не поможет, оставалось только пережить всю эту беду с матерью, которая никогда не могла приехать к ним из-за того, что кто-то был болен или кто-то умер… и с папашей, который вечно спал под аркадами… и, ясное дело, пережить эту беду с Линдой, которая, держа хворого ребенка вместе с матерью, ползла по площади… А потом они вползли на церковные ступеньки и устремились дальше к алтарю…
Он, вздохнув, сказал:
— А еще у вас были белые воздушные шары.
— Нет, — ответила Линда, — они были разноцветные. Церковная крыша — сплошь покрыта яркими воздушными шарами. Хворому ребенку разрешалось самому выбирать цвет шара. Белые — самые главные на похоронах…
— Ну и что же? Зачем нам говорить об этом здесь?
— Но я не говорю о церкви, — защищалась Линда. — Я говорю о музыкальном павильоне.
Пока музыка не играет, дети бегают вокруг, гоняются друг за другом и кричат, а мамаши зовут их, а самых маленьких поят молоком. Потом становится все темнее и темнее, и в конце концов зажигают лампы…
Она закрыла глаза, чтобы увидеть музыкальный павильон, его высокую, украшенную птицами, округлую крышу на плечах каменных женщин, деревья в парке с его изобилием свистящих птиц, которых никто не видел. Прежде чем они, черные на чернеющих деревьях, не находили пристанище на ночь. Верхушки деревьев шевелились и трепетали от крыльев птиц на фоне золотистого неба. Мраморный колодец белел как снег, а вскоре длинными дугами под крышей павильона зажигались фонари и начинала играть музыка…
— Нам пора идти, — напомнил Джо. — Автобус из Тампы может прийти в любое время. А какую музыку играли в этом павильоне?
— Вечернюю…
— А она любит музыку?
— Не знаю, — ответила Линда.
— А она когда-нибудь смеялась, твоя мама? Плакала она? Плакала, когда умирали дети?
— Нет!
— Но что она делала тогда, что говорила?
— Ничего не говорила. А что она должна была сказать?
— Не могу понять, не могу осознать то, что ты вечно болтаешь о стариканах и умирающих, когда происходит столько всего важного именно в тот момент. Думаю, это глупо, я только расстраиваюсь, слыша, какие беды происходили с вами в этом городе.
— Но нам было хорошо, — удивленно произнесла Линда, — мы вовсе не были несчастны.
Они возвращались по пирсу, и всю дорогу Джо искал, что сказать, но не находил ни единого слова.
Когда же они подошли к «Баунти», Линда улыбнулась и, как обычно, ненадолго замешкалась из вежливости, лишь на какой-то миг, глядя, как он возвращается обратно на корабль.
10
Ребекка Рубинстайн постоянно ездила на такси. У нее было плохо с ногами, однако с деньгами — вполне хорошо. Каждый день она брала такси и ехала обедать в одно и то же место, в пустынный ресторан возле большой автомобильной трассы, далеко к северу от «Батлер армс». Независимо от времени завтраков и обедов других людей, она упрямо вкушала свои трапезы в то время, когда рестораны бывали пусты. Мисс Рубинстайн заметила, что с годами хорошая пища становится для тебя все важнее — горькой и простой радостью. Однако вместе с тем еду — сознательную и приносящую наслаждение — она почитала презренной радостью, строго личным и интимным действом.